– А, однако, я полагаю, – что есть правда, да трудно до ней допнуться. Можно переделать жизнь. Если б налечь миром, принажать – то достигли бы большого. А как достигнешь? Я и сам не знаю. Сидишь у себя в мурье, сочиняешь разные штуки… но все же без последствия. Вы как-то, Никандр Иваныч, в трактире говорили: «Пронзи мне сердце, Павел Захарыч!» На что я вам отвечу: ах, если б мне кто его пронзил! Если б сказали мне: отдай себя, Павел Захарыч, пусть тобой правда одолеет, как некогда, Никандр Иваныч, она одолевала в делах мучеников-христиан. Вы думаете, я поколебался бы?
Никандр взглянул на него. Теперь только заметил он, какие голубые, светлые и тихие глаза у этого кривоногого человека.
– Нет, Никандр Иваныч, я бы не поколебался. Никандр встал и пожал ему руку.
– Вы человек душевный. Вам это зачтется.
Павел Захарыч взял гитару. Опять он тренькает, тихий свет заката лег на него.
– Простите ваше жену, – сказал он. – Ей нелегко, верьте мне. Гораздо труднее, чем вам.
Никандр лежал ничком. Только иногда вздрагивали его плечи. Павел Захарыч вздохнул.
– Я ухожу. Отдохните, подумайте.
Чуть наигрывая, он удалился. Долго была слышна его гитара. Наступали сумерки.
Впереди на резинах ехала Мариэтт, сзади Никандр, которого она просила взять вещи. Приближался вечер; весна выступала нежно, в тонком запахе тополевых почек, в предзакатном сиянии.
Улицы, по которым проезжали, были бедны; но сегодня, овитые синевой, казались трогательней, прекраснее.
На вокзал приехали довольно рано; провожающих еще не было. Мариэтт села в зале первого класса на диван, круглый, бархатный, посреди комнаты. Косое солнце ударило по ней сбоку, и она зажмурилась. Фиалки на муфте черного бархата засинели.
Пока Никандр хлопотал с багажом, наблюдал, чтобы артельщик правильно наклеил нумер, стали собираться. Вылезали из экипажей дамы, около Мариэтт собралась компания. Было два гимназиста, студент, Курциус, три барыни, господин. Он привез ей цветов. Потом приезжали еще люди, поздравляли с помолвкой, завидовали Парижу.
– Нельзя вырваться, – говорил человек в пенсне, худой. – Я люблю Париж.
Потом он задумался. Как будто на минуту ушел от этих людей, суетни, вокзала.
– В Париже я жил в ранней молодости. Кто знает Люксембургский сад?
Знали многие.
Он вдруг взял Мариэтт за руку:
– Ах вы, милая Мариэтт, поклонитесь вы Люксембургу. Там в Обсерваторской аллее гравий, и в мае шумят каштаны верхушками, внизу играют дети. Оттуда виден Монмартр. Там я гулял когда-то, каждый день, по утрам, кончив работу.
Мариэтт пожала ему руку. Они взглянули друг на друга. Ее глаз был счастлив и влажен, печален.
Ударил звонок. Болтая, смеясь, то сбиваясь, то растягиваясь лентой, вытянулись на перрон. Поезд подан. Последний вагон – прицепка, в нем едет губернатор. Потом первые классы, деревянная фанера «международного», вагон-ресторан. Накрыт обед, белейшие салфетки стоят фунтиками, в них воткнуты розы. Свет играет в хрустале бокалов.
– Начинайте прощаться. Сейчас третий, не успеете со всеми.
Это как бы ласковая насмешка. Мариэтт целует подряд многих своих друзей, действительно, она не может сделать этого в одну минуту. А когда все перецелованы, кажется – вдруг кого-нибудь забыла?
Вот она на площадке. Кивает, закрывается муфтой. На реснице слеза. Кой-где влажны глаза у женщин. В последний момент господин в пенсне прикрепил ей к кофте маргаритку.
– Люксембургу-то! Не забудьте!
Поезд двинулся. Мелькая, плавно проносясь, сливались вагоны в туманную змею.
Полная дама, с глазами бледно-синей эмали, вздыхает.
– Апрель в Париже так хорош!
– Пропили мы нашу Мариэтт! Укатила.
Худой господин идет вдоль рельсов, обрывая свои маргаритки. Их головки летят по пути. У выхода он сталкивается с Никандр ом.
– Прощайте, Мариэтт!
«Богемию» заперли. Последним вышел Финогенов, обнимая Никандра.
– Выставляют нас из заведения! Э-эх ты, знай малина, играй камаринскую! Филь-филь, подфиль-филь, тру-фель-нафель подфиль-фи-и-иль!
Финогенов плясом проходит по мостовой. Вот он снова на тротуаре и без устали вьется в танце.
– Тру-лю-лю, моя головка, труфель-нафель подфиль-филь!
– Молчи! – кричит Никандр. – Перестань, пьяная тля.
– На том свете в лазарете больным кашицу варит! – вдруг взвизгнул Финогенов, осатанев.
Попотел городовой.
– Без шумов здесь. Чтобы тихо.
Никандр повернул в другую сторону. Издали Финогенов крикнул ему: «Прощай, кол тебе в хрен, пропащие все! Продала меня за три с полтиной».
И в бешенстве, в бессмысленном азарте засеменил трепака.
Никандр шел лениво. Небо бледнело. Скоро должен был прийти рассвет, но этот приход казался безразличным. Мутный, усталый, взор не отдыхал.
На углу проспекта к нему подошла худая, черная девушка.
– Пойдем ко мне, Коля!
– Пойдем!
Теперь он был Колей, а она Маней. Он равнодушно слушал, что она говорила. Про каких-то пьяных гостей, которые не уважают и бьют бедных девушек. Никандр посочувствовал. У ворот дома слезли с извозчика. Впустил сонный дворник.
– Дай ему потом пятиалтынный.
Это запомнилось: на обратном пути дать пятиалтынный.