На том месте, где раньше круглилась нога, теперь была под одеялом впадина, пустое место.
Ада почти приподнялся на локтях, его еще полные света синие глаза блеснули, но тут же он упал на спину и скоро затих.
Врач констатировала смерть. Она была еще совсем молоденькая, и, когда мы входили в больницу, я видел, как какой-то дядька в белом халате тискал ее в темном углу коридорчика. Она не настаивала на вскрытии, сказала нам очень буднично:
– Бумажки сейчас оформим. Забирайте.
И вот мы везли Аду домой, в последний, все-таки достроенный им большой саманный дом, с которого я и Ленка потом даже получили наследство.
В высоком черном небе летела вслед за нами полная ядовито-зеленая луна. Мы везли Аду в кузове грузовика, тетя Мотя сидела в кабине. Брат говорил, что на мне была белая рубашка, а Ада был накрыт белой простыней, и от его тела все еще исходило тепло.
В память моего любимого деда Адама я допил последний глоток ракии. Взглянул с высоты на древнюю сцену театра, а там уже не было никакой больнички, никакой луны, никакой бортовой автомашины. На сцене шли фаланги Александра Македонского. Шли строем и все в маленьких серебряных шлемах с высокими гребешками, точно таких шлемах, как я купил на память в Археологическом музее Кавалы. Все воины были маленького росточка, не больше тех, вырезанных из газеты солдатиков, которыми я играл, бывало, на лоскутном одеяле.
Вон, кажется, мелькнул впереди голубой плащ самого Александра. Вон прошли гидасписты, не только в серебряных шлемах, но и с серебряными щитами. Я понимал, что Александр Македонский ведет свое войско на Индию. Вот сейчас они минуют сцену древнегреческого театра, пойдут дальше и дальше, пройдут тем узким песчаным коридором между горами и Каспийским морем, где прошло мое детство, и наконец вступят в Индию, чтобы убить там много-много людей и разгромить индийского царя Пора.
Воинов было не сосчитать, они все шли и шли, пока в воздухе не запахло гарью отработанного машинного масла и выхлопами сгоревшего бензина. Это в нашем лагере завели автомашину, наверное, дело шло к отъезду. Ветер дул в мою сторону, и на меня пахнуло знакомыми мне с «мальства» запахами бензина, автола, солидола, промасленной ветоши. Запахами гаража, под навесом которого стояло когда-то много полуторок – грузовиков «ГАЗ-АА».
Скрылась из глаз последняя фаланга македонского войска, ушел строй.
Снизу, из нашего лагеря, кто-то махал мне рукой, дескать – давай сюда! Это отвлекло меня от сцены, а когда я взглянул на нее снова, там уже появился школьный двор, обнесенный крашенным к 1 сентября зеленым штакетником.
Недели две бабушки собирали меня в школу. Ученических портфелей тогда не было, и Бабук сшила мне холщовую сумку с несколькими кармашками. Кажется, тетя Клава, удачно расторговавшись газированной водой с сиропом, принесла из города чернила, чернильницу-непроливайку, ручку с перышками. Тетя Нюся сшила мне новую рубашку и новые штаны, потому что Ада «достал» где-то ручную швейную машинку Zinger, которой все бабушки были рады как новому члену семьи.
Весной я тяжело болел малярией и даже не видел День Победы. Помню только, что мне было так холодно и меня так подбрасывало над кроватью, что тетя Нюся чуть ли не садилась мне на грудь. Александр Македонский тоже болел малярией, но в этом, пожалуй, единственное наше сходство.
31 августа меня стригли, обрезали ногти на руках и ногах, купали все в том же пропахшем машинным маслом поддоне картера. С раннего утра 1 сентября все четыре бабушки начали собирать меня в школу. Не участвовал в этом только Ада – он еще с зарей убежал в город «в одно место, к одному человеку».
С тяжелым сердцем двигался я к школе, мне очень не хотелось за забор. В левой руке у меня была холщовая сумка со школьными причиндалами, а правую крепко держала в своей руке тетя Нюся. Слишком хорошо зная меня, она понимала, что я ведь могу и убежать в последнюю секунду.
Это была начальная школа. На лысом дворе без единого деревца или кустика малышня разбиралась в две шеренги.
Подведя к зеленой калитке, тетя Нюся нежно, но властно толкнула меня в спину:
– С Богом, деточка! – и тут же захлопнула за моей спиной калитку.
Меня ставили в строй.
Первая книга рассказов
Семечки
Последний год войны. Стаська сидит на подоконнике, ему очень хочется гулять. Но во дворе лужи, грязь – и в бурках, стеганных из одеяла, бабушка не пускает. Стаська рисует на старой порыжевшей газете танки. В его воображении – дымная степь, туполобые танки с огромными белыми крестами (Стаська видел их в кино) и отец: он лежит в окопе за пулеметом и строчит, строчит по фашистским гадам.
Стаська помнит отца. На одной руке папка поднимал Стаську к потолку. Тепло пахла широкая папкина грудь. А когда начинал подкидывать и ловить у самого пола, он визжал от хохота, а мама просила: «Василий, ну, хватит, уронишь, Василий!»
Теперь мама и бабушка плачут. Говорят, что он умер, погиб в боях за Белую Церковь. Но Стаська не верит. А бабушка успокаивает маму: