Кроме того, опубликовывался высочайший указ от 8 марта, которым возлагалось на министра путей сообщения «объединение деятельности военных и гражданских властей по снабжению топливом соответственных учреждений и предприятий», — указ, из которого видно было, что даже учреждения и предприятия остались без дров и угля, нечего говорить просто о «населении», а прошло всего только семь с половиной месяцев войны, рассчитанной лордом Китченером на четыре года.
Был парад войскам севастопольского гарнизона: около собора перед стареньким комендантом крепости генералом Ананьиным прошла церемониалом и дружина. Генерал проверещал по-козлиному: «Спасибо, молодцы-ратники!» — и ратники ретиво ответили: «Рады стараться!»
Потом у того же собора прошлась процессия с духовенством и хоругвями впереди. Несли царский портрет и пели «Спаси, господи, люди твоя…», но не было стройности в этом пении, выручали только громкоголосые дьяконы и отчасти дисканты и альты из певчих, и получалось как-то так, что полная и незыблемая уверенность в том, что господь непременно услышит и спасет и даст победу царю над немцами, была у одних только дьяконов, а самая прочная, твердокаменная — у протодьякона Критского, обладателя здоровеннейшей, всепокрывающей октавы, похожей на разговор пушек.
Через день после этого празднования победы под Перемышлем, в воскресенье, офицерство дружины вздумало устроить свои праздник, для чего ввиду теплой погоды была выбрана местность, достаточно удаленная от города и в то же время вполне уютная — Французское кладбище.
Многие исторические города — это города развалин и огромнейших кладбищ. Так как Севастополь тоже был признан когда-то удобным для того, чтобы убить здесь не одну сотню тысяч человек железом, свинцом и холерой, то несколько братских кладбищ расположилось в его окрестностях, и после Русского кладбища — Французское второе по величине. Все памятники на нем заботливо охранялись; в просторном доме там прекрасно жил сторож с большим семейством и даже разводил павлинов.
Чтобы добраться туда, взяли трех парных извозчиков, причем хитроумный Гусликов, затеявший этот пикник, посадил Ливенцева вместе с Фомкой и Яшкой, а сам со своей дамой из Ахалцыха уселся против Пернатого и Анастасии Георгиевны. В экипаж к Мазанке, Урфалову и Кароли втиснулся никем не прошенный Переведенов. Впрочем, не были приглашены и кое-кто еще из дружины: сам Полетика по причине его семейного горя, трое зауряд-прапорщиков по причине их маленького, как теперь уже вследствие дороговизны оказалось, жалованья (хотя Ливенцев получал столько же, сколько они, но его упорно продолжали считать богатым); наконец, Эльша не приглашали потому, что близкое знакомство со всеми зауряд-дамами Севастополя очень гибельно отозвалось на его здоровье, и в последние дни он ходил мрачный и трезвый и значительно похудевший, — бычьего подгрудка как не бывало, вместо него жались одна к другой многочисленные желтые складки. Лечился он у местного специалиста по секретным болезням и при встречах сам уныло просил не подавать ему руки.
Ливенцев, сидя против Фомки и Яшки на переднем сиденье экипажа, отлично понимал, конечно, что он должен был говорить всякие смешные вещи, рассказывать анекдоты или даже показывать какие-нибудь фокусы, как это отлично умеют делать признанные дамские кавалеры, молодые подпоручики или даже поручики, если они не женаты. Но он вообще плох был насчет анекдотов, и легкие разговоры ему далеко не всегда удавались, — он больше любил слушать, что говорят другие, и теперь надеялся больше на бойкую Фомку, чем на ее сестру.
Они принарядились обе: на них были задорные шляпки, с красной розой у Фомки и с синей у Яшки, новенькие модные, должно быть, жакеты и коричневые лайковые перчатки, и они так ожидающе смотрели на него, когда тронулись лошади, что он понял их: с ними можно было говорить о чем угодно, только не о взятии Перемышля, и он сказал вдруг:
— Вы бывали в Москве?
— А что? В детстве один раз были, — ответила Фомка.
— Там есть одна улица, называется Коровий Брод. Красивенькое название, не так ли?
— О, очень!
— Изволь-ка жить на такой улице! — засмеялась Яшка.
— Даже и сказать кому-нибудь неловко, а? «Живу на Коровьем Броде», — черт знает что! Но если когда-нибудь вам придется все-таки жить на этой улице, говорите: «Живу на Босфоре». Это, представьте, одно и то же!
— Рас-ска-зы-вайте! — вознегодовала Фомка, а Яшка рассмеялась звонко.
— Вот видите, как бывает с правдой: ее всегда принимают за обиду или за шутку, смотря по темпераменту. Между тем Босфор по-гречески значит — Коровий Брод. Это совершенно буквально! Зато красота-то какая: Бо-сфор!
— Нет, вы в самом деле это? Вы не шутите? — спросила Яшка, между тем как Фомка смотрела испытующе.
— Совершенно серьезно! Так иногда можно красиво сказать что-нибудь не совсем даже и удобное для разговора.
— О-о, вы — хитрый! — подняла палец Фомка.
— Если бы я был хитрый, я догадался бы, поступаете вы на курсы сестер милосердия или нет.