Умер страшно далекий, недосягаемый, оторванный от меня пространством человек, тот, кому я не смел послать письмо или пожать руку, любить кого считалось изменой родине и преступлением. Я готов был в тот миг колотить руками в незримую стену бессмыслия, разделившую нас, мешавшую мне проводить его в последний путь. Мне было не с кем даже поделиться своим горем. Моя печаль и скорбь — разве не воспринял бы их каждый как преступление? Мрачный то был день.
Мрачный день. Я помню его и поныне и никогда не забуду. Я достал все письма поэта, чтобы перечитать их в последний раз, побыть с ним наедине и убрать навсегда, похоронить то, что навеки ушло из жизни, ведь я же знал, что уже никогда больше не придет ни одного письма. Но так и не смог этого сделать — что-то во мне не желало признать разлуку вечной и проститься с человеком, который стал для меня живым воплощением всех моих идеалов, примером всей жизни. И чем больше я повторял себе, что он умер, тем сильнее чувствовал, как много от его существа еще живет и дышит во мне. И даже эти прощальные строки, посвященные вечной памяти Верхарна, вновь оживили передо мной его образ. Ибо лишь осознание великой утраты дает нам истинное обладание утраченным. И только те, память о ком не умрет и после смерти, остаются для нас вечно живыми!
АРТУРО ТОСКАНИНИ [37]
Кто хочет невозможного, мне мил.
Гёте, Фауст, ч. II
Всякая попытка исторгнуть образ Артуро Тосканини из недолговечной стихии музыкального исполнительства и воплотить его в более устойчивой материи слова неизбежно станет чем-то большим, нежели простая биография дирижера; тот, кто захочет поведать о служении Тосканини гению музыки, о его волшебной власти над толпой, тот опишет явление морального, и прежде всего морального, порядка.
Ибо в его лице служит внутренней правде произведения искусства один из правдивейших людей нашего времени, служит с такой фанатической преданностью, с такой неумолимой строгостью и одновременно смирением, какое мы вряд ли найдем сегодня в любой другой области творчества. Без гордости, без высокомерия, без своеволия служит он высшей воле любимого им мастера, служит всеми средствами земного служения: посреднической силой жреца, благочестием верующего, требовательной строгостью учителя и неустанным рвением вечного ученика.
Этот хранитель священной праформы в музыке никогда не печется о частностях — только о целом; никогда не стремится к внешнему успеху — только к выражению внутренней правды; и потому, что он всегда и всюду, в каждое выступление вкладывает весь свой талант, всю свою неповторимую душевную и нравственную силу, оно становится событием не только для музыкального искусства, но и для всех искусств и для всех людей искусства. Здесь блестящий личный успех выходит за пределы музыки и вырастает в сверхличное торжество творческой воли над тяжестью материи — великолепное подтверждение той истины, что и в наше тревожное, неустойчивое время человек может явить чудо совершенства.
Ради этой неизмеримой задачи Тосканини долгие годы закалял свою душу, вырабатывая в себе неподражаемую и потому достойную подражания неумолимость. В искусстве — таково его нравственное величие, таков его человеческий долг—он признает только совершенное и ничто, кроме совершенного. Все остальное — вполне приемлемое, почти законченное и приблизительное — не существует для этого упрямого художника, а если и существует, то как нечто глубоко ему враждебное.
Тосканини ненавидит терпимость в любом ее проявлении, в искусстве, равно как и в жизни, ненавидит снисходительную невзыскательность, дешевое самодовольство, компромиссы. Тщетно напоминать и доказывать ему, что законченное, абсолютное вообще недостижимо в подлунном мире, что даже самой сильной воле дано лишь максимально приблизиться к совершенству, доступно же оно лишь Богу, а не человеку; никогда в своем прекрасном неразумении не примирится он с этой разумной истиной, ибо для него нет в искусстве ничего, кроме абсолютного, и, подобно демоническому герою Бальзака, он проводит всю свою жизнь в «поисках абсолюта». Но всякое стремление достичь недостижимого, осуществить неосуществимое становится в искусстве и в жизни неодолимой силой: плодотворно только чрезмерное, умеренное же — никогда.