Сбежались все забастовщики. В две-три минуты никого не осталось в надшахтных строениях, — пятьсот человек, явившихся из Монсу, выстроились шпалерами: пусть-ка пройдут меж двумя рядами вандамские углекопы, отступники, предатели, вероломно спустившиеся в шахту; и каждого выходившего углекопа, одетого в отрепья, покрытого черной грязью, встречали жестокими насмешками: «Гляди-ка, гляди — ножки будто кочки, а зад как бочка», «А у этого нос провалился. Скажи спасибо шлюхам из „Вулкана“», «А вон у того глаза слиплись, разлепить не может, желтым воском заросли!», «А этот-то, этот! Ну и долговязый, ну и сухопарый! Чисто жердь!» Вылезла толстая откатчица, раздался неистовый хохот: «Эй, грудастая, брюхастая, задастая!» Каждый норовил ее пощупать. Насмешки переходили в издевательства, того и гляди посыпались бы тумаки. Шествие несчастных углекопов все не кончалось, они проходили гуськом, дрожа от холода, молча сносили оскорбления, бросая исподлобья косые взгляды, втягивали голову в плечи, ожидая побоев, и с облегчением вздыхали, когда оказывались за воротами и могли наконец убежать.
— Да что ж это! Сколько их там? — воскликнул Этьен.
Он удивлялся, что углекопы все выходят и выходят, его возмущала мысль, что спустилась в шахту вовсе не горстка голодных людей, запуганных штейгерами. Значит, на вчерашней сходке в лесу ему солгали? В шахте Жан-Барт почти все вышли на работу. И вдруг у него вырвался крик негодования, он бросился к двери, увидев у порога Шаваля.
— Ах негодяй! Так вот для чего ты нас позвал?
Послышались ругательства, началась толкотня, забастовщики готовы были кинуться на предателя! Вот оно что! Вчера вместе с нами клятву давал, а нынче со всей шатией-братией в шахту полез! Посмеяться над людьми вздумал?
— Хватай его! В шахту! В шахту!
Шаваль, бледный от страха, что-то бормотал, пытаясь оправдаться. Но Этьен, охваченный, как и все, яростью, оборвал его и закричал вне себя:
— Ты хотел с нами идти, вот и пойдешь… Ну марш, гадина!
Новые крики заглушили его голос. Появилась Катрин, ослепшая от яркого солнца, замиравшая от ужаса перед исступленной толпой. Ноги ее, перебравшие каждую ступеньку ста двух лестниц, подкашивались, ладони кровоточили, она задыхалась. И вдруг мать, увидев ее, бросилась к ней, замахнулась, чтобы ее ударить.
— Ах мерзавка! И ты тоже?.. Мать подыхает с голоду, а ты ее предаешь ради любовника!
Она хотела дать дочери пощечину, но муж удержал ее руку. Но Маэ и сам был в бешенстве и, схватив Катрин за плечи, тряс ее, осыпая упреками за недостойное поведение. Они с женой потеряли голову и кричали громче всех.
При виде Катрин Этьен окончательно пришел в неистовство, он повторял:
— В дорогу! К другим шахтам! И ты тоже пойдешь с нами, мерзавец!
Шаваль едва успел взять в раздевальне свои деревянные башмаки и натянуть на себя вязаную шерстяную фуфайку. Его обступили, дергали, и он поневоле бежал вместе с другими. Катрин тоже надела башмаки, наспех застегнула у ворота старую мужскую куртку, которую носила зимой вместо пальто, и, обезумев от ужаса, побежала вслед за любовником, не желая бросать его в беде, — она была уверена, что его растерзают.
В какие-нибудь две минуты шахта Жан-Барт опустела. Жанлен, подобрав где-то пастуший рожок, дул в него, издавая хриплые звуки, как будто собирал стадо коров. Женщины — Горелая, жена Левака, Мукетта — подоткнули юбки, чтоб легче было бежать, а Левак, высоко подняв топор, вертел им, словно тамбурмажор своим жезлом. Подходили все новые люди, собралось уже около тысячи, и толпа вновь устремилась по дороге, словно разлившийся поток. Ворота оказались слишком узки; сломали забор.
— К шахтам! Долой предателей! Снимать с работы!