Катрин, стоявшая в нескольких шагах, смотрела, слушала, ошеломленная этой новой схваткой, в которую ее втянула злая судьба. Разве мало она еще выстрадала? В наказание за какие грехи не знает она ни минуты покоя? Еще вчера она никак не могла понять ожесточения забастовщиков и думала, что, право, хватит и одного раза. Зачем опять лезть в драку и получать тумаки? Но в этот час у нее самой в сердце рождалась ненависть, ей вспомнилось то, что Этьен когда-то говорил в их доме, когда все собирались и толковали по вечерам; она старалась разобраться в его словах, обращенных к солдатам. Он называл их товарищами, указывал, что они и сами вышли из народа и должны быть заодно с народом — против тех, кто угнетает бедняков.
Но вот толпа, всколыхнувшись, расступилась, и вперед выбежала какая-то старуха. Это примчалась Горелая. Страшная, худая, как скелет, с голой шеей, голыми руками, она бежала так быстро, что седые ее волосы разлетались, падали ей на глаза и мешали видеть.
— Ах, они мерзавцы! — запыхавшись, кричала она прерывающимся голосом. Я все-таки вырвалась! Пьерон, продажная шкура, запер меня в подвале. — И сразу же, без долгих околичностей, она напала на солдат, из ее черного беззубого рта понеслась брань:
— Подлецы вы этакие! Сукины дети! Лижете сапоги господам начальникам. Зато какие смелые с бедным людом. Нашлись храбрецы! Того и гляди на штыки подденут!
Тогда и другие, присоединившись к ней, принялись осыпать солдат оскорблениями. Некоторые, правда, еще кричали: «Да здравствуют солдаты! Бросай в шахту офицеров!» Но вскоре все заглушил единый клич: «Долой красноштанников! Убирайтесь!» Солдаты, которые молча, с бесстрастными, каменными лицами выслушивали призывы к братанию и дружеские уговоры перейти на сторону забастовщиков, хранили ту же немую суровость и под градом ругательств. Капитан, стоявший позади, обнажил саблю и, видя, что толпа надвигается все ближе, того и гляди прижмет весь отряд к стене, скомандовал: «В штыки?» И тотчас два ряда стальных штыков, сверкнув в воздухе, уставили свои острия прямо в грудь забастовщикам.
— Ах, гадины! — взвыла Горелая, попятившись.
Но, отступив немного, все опять двинулись вперед в героическом презрении к смерти. Женщины бросились первыми, жена Маэ и жена Левака вопили в исступлении:
— Убить нас хотите! Убейте! Мы свои права защищаем!
Левак, рискуя пораниться, ухватил руками сразу три штыка и, стараясь вытащить из гнезда, тянул их, дергал и с неистовой силой, удесятеренной бешеным гневом, даже согнул их. Бутлу, уже сожалевший, что пришел сюда вслед за товарищем, стоял в стороне и преспокойно смотрел на старания Левака.
— Ну, что же вы? Убивайте! — твердил Маэ. — Покажите, какие вы молодцы! Убивайте!
Он распахнул куртку, разорвал рубашку, подставляя свою волосатую грудь, как будто татуированную частичками угля, въевшимися в тело. Он сам лез на штыки, и эта дерзкая отвага была такой грозной, что солдаты пятились от него. Один из передних колол его в грудь, и Маэ напирал как безумный, будто хотел, чтоб острие вонзилось глубже и хрустнули в груди ребра.
— Что, трусы, не хватает духу?.. За нами стоят десять тысяч. Убьете нас, а потом придется перебить еще десять тысяч.
Положение солдат становилось критическим, — они получили строгий приказ прибегнуть к оружию лишь в крайнем случае. Но ведь эти сумасшедшие идут напролом и сами напорятся на штыки. Как их отгонишь! А скоро и отступать будет некуда: вот-вот притиснут к стене. Толпа надвигалась неотвратимо, как морской прилив. Однако отряд, то есть горсточка вооруженных людей, преграждавших ей путь, держался стойко, хладнокровно выполняя короткие приказы капитана. Офицер, у которого от волнения блестели глаза и нервно подергивались губы, больше всего боялся, как бы солдаты не рассвирепели от оскорблений, которыми их осыпали. Один сержант, долговязый худой юнец с жиденькими закрученными усиками, как-то беспокойно щурился и моргал глазами. У стоявшего близ него ветерана с нашивками лицо, выдубленное за двадцать кампании, вдруг побледнело, когда Левак, словно соломинку, согнул его штык; третий, — вероятно, новобранец, в котором еще чувствовался деревенский парень, побагровел, услыша, как его ругают сволочью и мерзавцем. А злобные нападки не прекращались: на солдат замахивались кулаками, выкрикивали грубейшие слова, на них сыпались угрозы и обвинения, оскорбительные, как пощечина. Только силой приказа, силой военной дисциплины можно было сдерживать солдат, заставить стоять вот с этими каменными лицами, застыв в угрюмом безмолвии.
Столкновение казалось неизбежным; вдруг из двери, отворившейся позади отряда, вышел штейгер Ришом, седовласый старик, похожий на благодушного жандарма, и, весь дрожа от волнения, громко крикнул:
— Ах, черт! Ах, черт! Да что же это за глупости такие! Нельзя же такие глупости допускать!
И он бросился в еще остававшийся промежуток между штыками солдат и толпой углекопов.