— Как «об чем»? Ты к знаку отличия военного ордена мною представлен, это раз, а два — это то, что ты ведь теперь ефрейтор, — сказал Ливенцев, — а почему не нашил лычки на погоны?
— Никто как есть не объяснял про это, ваше благородие, — отозвался Кузьма с лицом даже как будто несколько испуганным.
— Ну вот я тебе объясняю… Возьми у каптенармуса басоны и нашей, а ротному доложишь, что я приказал.
О подпрапорщике Некипелове Ливенцев тоже хлопотал, чтобы представили его за боевые заслуги в прапорщики; Бударина и Тептерева — своих спасителей на Пляшевке — он тоже не забыл, но, кроме них, внес в список отличившихся еще человек десять из тринадцатой роты.
Однако она сильно преображалась, благодаря маршевикам, у него на глазах, и это было для него, конечно, гораздо заметнее, чем в остальных ротах его батальона, из состава которых примелькались ему только одни командиры.
Теперь уже не двести с лишним человек, а около тысячи было под его началом или должно было стать, когда придут наконец все пополнения, и самому ему было как-то немного странно себя чувствовать начальником веселого Тригуляева, неулыбающегося Локоткова, исполнительного, как это свойственно сельским учителям, Рясного, а главное, всех старых и новых людей в их ротах, за которых он теперь отвечал точно так же, как за своих прежних всего несколько дней назад.
Это было похоже на то, как он в детстве неожиданно для себя, для своих домашних и даже для врача, его осмотревшего, распух, искупавшись в небольшом лесном озерце со стоячей, густо затянутой зеленой ряской, весьма таинственной водой. Он вспомнил, как смотрел тогда на себя в зеркало и не узнавал себя: он ли?.. Как будто его подменили колдовским способом, — до того широкое стало лицо, и какие-то узенькие китайские глазки на нем. И даже рубашку нельзя было натянуть на тело, и руки и ноги стали тяжелые, совсем не свои.
Правда, как все мальчуганы его тогдашнего возраста, он любил воображать себя то сказочным богатырем, то полководцем, которого представлял тоже в виде богатыря, и готов был принять свою пухлоту за необыкновенный прилив силы, однако убеждался, играя со сверстниками, что странная толщина эта не прибавила ему сил, а даже убавила, — до того он стал неповоротлив, точно ему под кожу напихали ваты или пуху из его подушки с розовой наволочкой.
Такая же точно неловкость появлялась непрошенно в нем, когда он заходил в четырнадцатую, пятнадцатую, шестнадцатую роты, в которых ни старые солдаты, ни новые из пополнении — он ощущал это — не могли привыкнуть к мысли, что он, такой же прапорщик, как и их ротные, командует целым батальоном.
Благодаря своей острой памяти на лица Ливенцев запомнил унтер-офицеров и по нескольку солдат из каждой роты, но даже и не пытался вобрать в себя лица всех людей одной, другой, третьей роты, сочтя, в конце концов, это совершенно лишним, особенно теперь, когда роты пухли за счет маршевиков. Но из этих маршевиков надо еще было сделать солдат, и Ливенцев смотрел на каждого зорким, оценивающим взглядом совсем не преднамеренно, а по создавшейся уже гораздо раньше привычке.
Не изменяя этой привычке, он не изменял и своих отношений в разговоре с солдатами недавно еще чужих для него рот; поэтому выходило так, как будто чрезвычайно выросла числом рядов его тринадцатая рота, а других существенных перемен никаких не было.
Однако перемены были, и Ливенцев чувствовал их, хотя внешне они как будто не проявлялись; невидимо, но осязаемо, как излучение радия, они шли от командиров рот — Тригуляева, Локоткова, Рясного.
Совсем еще молодой Рясный, недавно окончив школу прапорщиков, возможно, и не был чинолюбив, однако он твердо усвоил, что школа эта дала ему право на очень скорое производство в подпоручики, и тогда он, конечно, будет выше в чине, чем новый их командующий батальоном. И Ливенцев чувствовал, что если внешне теперь прапорщик относился к нему почтительно, то только поглядывая при этом на его университетский значок. Но у Тригуляева и Локоткова — юристов — были точно такие же значки, они были тоже прапорщики запаса, хотя и моложе годами и производством в этот чин, чем Ливенцев. Кроме того, оба, получив ранения, остались в строю, что вполне обоснованно ставили себе в особую перед Ливенцевым заслугу, и он не мог не ощущать, что смотрят они оба на него почти как на узурпатора власти батальонного командира.
Конечно, они не говорили ему этого прямо, но это можно было вывести из их намеков, более тонких у Тригуляева и более доходчивых у Локоткова.
— Не понимаю, Николай Иванович, — говорил как-то Тригуляев, — что это с вами случилось: вдруг ни с того, ни с сего: «Батальон, слушай мою команду!» Такую на себя обузу взяли — и зачем именно, с какой-такой стати?
При этом Тригуляев и плечами пожал и губы сделал трубкой, только в веселых обычно его глазах не появилось ничего веселого, ни малейшего сочувствия ему во взятой на себя обузе.