— Белая. Верх красный. Маузер сбоку… Мы на него сразу — винтовки на прицел: «Давай оружие!» А хата, конечно, тесная даже для одного того, а тут еще хозяйка только что с перепугу ему хлеба отрезала кусок, и в руках у нее нож. Ну, один из нас зашел сзади, нож у бабы выхватил, а нож был вострый, чирк по его поясу, и маузер вот он, у него в руках… А три винтовки палачу прямо в морду смотрят. И он пьян, как самогон, аж качается стоит… «Ну, дядя, — говорю, — а пожалуйте теперь в наш штаб, там с вас допрос сымут…» Как запустил он, — баба аж фартук к носу, — а мы его под руки двое — и из хаты.
— Пошел? — спросил изумленно Гаврик.
— Пошел, ничего. Только все ругался, а идти — шел.
— Почему же он шел? Опять вранье! — строго посмотрела Ольга Алексеевна.
— Когда же я еще врал? Нет, я сегодня по крайней мере говорю чистую правду, и совсем мне не до вранья, — обиделся Шамов. — А шел он почему? Черт его знает, почему он шел. Мы перед ним были как моськи перед слоном, а ведь вот шел же. В штаб, мы ему сказали, а какой-такой был у нас штаб? И он едва ли думал, что штаб… Я думаю, хоть и пьян он был, а понимал, что ему уж скоро конец, иначе бы не ругался так… Раз человек ругается — значит, ни на что не надеется… Ну, вообще, я не знаю, конечно, почему он не кинулся винтовки у нас вырывать. Должно быть, пьян был настолько, что силы не чувствовал… И как он оказался в тылу один? Может, ночью из тачанки выпал? Или так слез сам, мало ли зачем по пьяному делу… Ну, словом, черт его знает, только он шел, а мы, четверо мальчишек, его вели. И только место глазами искали, где бы нам его шлепнуть.
— Он на то надеялся, когда ругался, что его сразу убьют и мучить не будут, — догадливо вставил Гаврик. — А бежать он, если настолько пьяный, конечно не мог…
— Куда ему там бежать!.. Ну, мы довели его до хорошей такой лужайки, говорим: «Теперь иди, дядя, сам дальше, вон там наш штаб!» Показываем на сарай воловий какой-то и ждем, когда он от нас пойдет, чтобы нам разрядить ему в спину винтовки… А он ни с места. Стоит, как столб, и все накручивает: «Щенята вы, так вас и так!..» Ну, мы видим, что его учить нечего, — кого угодно поучит, как стенку делать, — отошли, прицелились, я скомандовал: «Пли!..» Он ногу вперед выставил и упал на бок. «Ну, — говорю, — одним палачом меньше!» Глядим, подымается, сел. «Сволочи! — кричит. — Тоже винтовки носят, а стрелять не умеют… В воздух, сволочи, целились?» И пошел ругаться… Поглядели мы друг на друга. «Ребята, — говорю, — еще залп! Только целься как следует». А он уж опять поднялся. Опять я: «Пли!» Смотрим, упал. «Ну, — говорим, — теперь готов». А он нам: «Не на такого напали!» И опять садится. И опять костерит нас почем зря. Ну, тут уж мы далеко не отходили и еще по выстрелу сделали.
— Убили? — очень живо спросил Гаврик.
— Больше уж не вставал… А мы от него пошли других искать.
— Это он самый и был, — вдруг не то что улыбнулся, а как-то улыбчиво просиял одними глазами Гаврик.
Шамов опять положил ему на плечо руку:
— Конечно, он самый! Да нам и в Особом отделе тогда сказали: «Известный махновский палач…» Только фамилии его нам не говорили… Он самый.
Ольга Алексеевна долго смотрела на Шамова, сначала испытующе и недоверчиво, потом как будто даже несколько испуганно, наконец глаза ее покраснели, она сняла пенсне и вышла стремительно в другую комнату, откуда через минуту раздался почему-то сдавленный и мало похожий на ее голос:
— Если вы никуда не спешите, Шамов, то… обед будет готов через четверть часа.
В годы разрухи огромный городской парк был весь вырублен на дрова. Выкорчевали начисто даже и пни двухобхватных столетних осокорей и вязов. Ничего не осталось от парка — дикое поле.
Горсовет решил разбить на этом поле снова парк, но вместо осокорей северяне из горсовета усердно добывали для парка молодые березки, а двое южан не менее усердно — павлонии, шелковицы и маслины.
А на месте предводительского сада решено было устроить стадион, и целая армия грабарей принялась выравнивать капризно вздыбленную землю бывшего сада, и плотники, сколотив себе балаган, строгали в нем доски для трибун.
Все преображалось вокруг большого, раскидистого и бесполезно стоявшего дома, в котором прошло отрочество Лени. Этот натиск невиданных здесь берез — с одной стороны, павлоний и маслин — с другой, и стадиона — с третьей, Леня всем телом чувствовал как натиск увлекательно новой жизни, которая упрямо, — вся в крови и лохмотьях, — продралась сквозь бои на всех фронтах, сквозь жесточайшую разруху, сплошной голод и все виды повального тифа.
Но эта увлекательно напористая новая жизнь готовилась ринуться на Леню еще и с четвертой стороны — со стороны Днепра. И хотя не начинались еще работы, но Леня представлял уже, каким через несколько лет станет Днепр, измеренный им здесь во всех направлениях на бесхитростных «дубах», на калибердянках, шаландах, гичках и обшиванках, — на веслах и под парусами.