— Боль, которую испытываешь, — сказала миссис Скьютон, — отдавая свое дитя хотя бы даже вам, дорогой мой Домби, — самая мучительная, какую только можно вообразить; а если она сочетается с хрупким здоровьем и если к этому прибавить чрезвычайную тупость кондитера, ведающего устройством завтрака, это уже не по моим слабым силам. Но завтра утром я воспряну духом, дорогой мой Домби; не бойтесь за меня и не тревожьтесь. Да благословит вас бог! Эдит, дорогая моя! — лукаво воскликнула она. — Кто-то уходит, милочка!
Эдит, которая снова отвернулась было к окну и больше не интересовалась их разговором, встала, но не сделала ни шагу навстречу мистеру Домби и не сказала ни слова. Мистер Домби с высокомерной галантностью, приличествующей его достоинству и данному моменту, направился к ней, поднес ее руку к губам, сказал:
— Завтра утром я буду иметь счастье предъявить права на эту руку, как на руку миссис Домби, — и с торжественным поклоном вышел.
Как только захлопнулась за ним парадная дверь, миссис Скьютон позвонила, чтобы принесли свечи. Вместе со свечами появилась ее горничная с девичьим нарядом, который завтра должен был ввести всех в заблуждение. Но этот наряд нес с собою жестокое возмездие, как всегда бывает с такими нарядами, и делая ее бесконечно более старой и отвратительной, чем казалась она в своем засаленном фланелевом капоте. Тем не менее миссис Скьютон примерила его с кокетливым удовлетворением; усмехнулась своему мертвенному отражению в зеркале при мысли о том. какое ошеломляющее впечатление произведет он на майора, и, разрешив горничной унести его и приготовить ее ко сну, рассыпалась, словно карточный домик.
Эдит все время сидела у темного окна и смотрела на улицу. Оставшись, наконец, наедине с матерью, она в первый раз за весь вечер отошла от окна и остановилась перед ней. Зевающая, трясущаяся, брюзжащая мать подняла глаза на горделивую стройную фигуру дочери, устремившей на нее горящий взгляд, и видно было, что она все понимает: этого не могла скрыть личина легкомыслия или раздражения.
— Я смертельно устала, — сказала она. — На тебя ни на секунду нельзя положиться. Ты хуже ребенка. Ребенка! Ни один ребенок не бывает таким упрямым и непослушным.
— Выслушайте меня, мама, — отозвалась Эдит, не отвечая на эти слова, презрительно отказываясь снизойти к таким пустякам. — Вы должны остаться здесь одна до моего возвращения.
— Должна остаться здесь одна, Эдит? До твоего возвращения? переспросила мать.
— Или клянусь именем того, кого я завтра призову свидетелем моего лживого и позорного поступка, что я отвергну в церкви руку этого человека. Если я этого не сделаю, пусть паду я мертвой на каменные плиты!
Мать бросила на нее взгляд, выражавший сильную тревогу, которая отнюдь не уменьшилась под влиянием ответного взгляда.
— Достаточно того, что мы — таковы, каковы мы есть, — твердо произнесла Эдит. — Я не допущу, чтобы юное и правдивое существо было низведено до моего уровня. Я не допущу, чтобы невинную душу подтачивали, развращали и ломали для забавы скучающих матерей. Вы понимаете, о чем я говорю: Флоренс должна вернуться домой.
— Ты идиотка, Эдит! — рассердившись, вскричала мать. — Неужели ты думаешь, что в этом доме тебе будет спокойно, пока она не выйдет замуж и не уедет?
— Спросите меня или спросите себя, рассчитываю ли я на покой в этом доме, и вы узнаете ответ, — сказала дочь.
— Неужели сегодня, после всех моих трудов и забот, когда благодаря мне ты станешь независимой, я должна выслушивать, что во мне — разврат и зараза, что я — неподобающее общество для молодой девушки? — завизжала взбешенная мать, и трясущаяся ее голова задрожала как лист. — Да что же ты такое, скажи, сделай милость? Что ты такое?
— Я не раз задавала себе этот вопрос, когда сидела вон там, — сказала Эдит, мертвенно бледная, указывая на окно, — а по улице бродило какое-то увядшее подобие женщины. И богу известно, что я получила ответ! Ах, мама, если бы вы только предоставили меня моим природным наклонностям, когда и я была девушкой — моложе Флоренс, — я, быть может, была бы совсем другой!
Понимая, что гнев сейчас бесполезен, мать сдержалась и начала хныкать и сетовать на то, что она зажилась на свете и единственное ее дитя от нее отвернулось, что долг по отношению к родителям забыт в наше греховное время и что она выслушала чудовищные обвинения и больше не дорожит жизнью.
— Если приходится постоянно выносить такие сцены, — жаловалась она, право же, мне следует поискать способ, как положить конец своему существованию. О, подумать только, что ты — моя дочь, Эдит, и разговариваешь со мной в таком тоне!
— Для нас с вами, мама, — грустно отозвалась Эдит, — время взаимных упреков миновало.
— В таком случае, зачем же ты к ним снова возвращаешься? — захныкала мать. — Тебе известно, что ты жестоко меня терзаешь, известно, как я чувствительна к обидам. Да еще в такую минуту, когда я о многом должна подумать и, естественно, хочу показаться в наивыгоднейшем свете! Удивляюсь тебе, Эдит: ты добиваешься, чтобы твоя мать была страшилищем в день твоей свадьбы!