— Паскуда!.. Вишь шляется, шайтаны тебя носят!.. Запорю, стервенок!.. Искромсают, подлую, за тебя отвечай, — сама того не стоишь!..
Но кончила расправу [
беглым] поцелуем [
разревевшейся девчонке.].— Молчи, дура, пирога дам… Федька, бежи, скажи отцу, чтоб не сумлевался, — приказала она сыну, толкнувши его в плечо. — Ремонтные мы, — обратилась она к величавому усачу-главному, уже мусолившему карандаш, чтобы записать показания для рапорта об остановке скорого на 706 версте.
Маров полез в будку. Хлебопчук поднялся туда раньше его, сейчас же, как отдал матери ребенка, и сидел в углу,
у дверцы, охвативши лицо руками. Василию Петровичу почудилось, что Сава плачет.
«Гм! Дуется! Ну, что дуется? —
думал Василий Петрович.— Слов нет, пускай, та девчонка затронула его, вспомнил он о своих, расстроился… Ну, только все это дело прошлое, и я при всем при этом ни при чем: за что же на меня-то хохлиться!.. Даже дело свое забыл, — фонари не зажег, — пришлось напомнить, чего допрежде никогда не бывало; стал быть, есть у человека что-нибудь на уме, ежели дела не помнит!.. Вон, звездочки замигали, — поднял он голову к потемневшему небу, — если бы по-прежнему, — подошел бы сейчас и стал бы называть их: «Это тут Вега», или еще что… [
«А вон там Ай да баран…»] И стали бы по душам калякать… А то молчит [
да смотрит абызом.]. Терпеть не могу!..»И в тот самый миг, когда Хлебопчук, украдкой кидавший пытливые взгляды на Василья Петровича, думал:
«Вот, дивись, молчит да заворачивается!.. [
Хиба ж]
Ужтак-таки ни слова не скажет? Чем я повинен?.. Чего он себе раздумывает?» — [
Василий Петрович в этот самый миг мысленно роптал на друга-помощника и резал правду-матку ему «в глаза»:«Ну и черт с тобой! молчи коль ин так!.. Ты молчишь, и мы будем помалкивать. Наперед лезть да заискивать не станем! не на таких, брат, напал… У начальства никогда не заискивали, не то что! И то уж товарищи зубы пролупили: «Помощника на шею к себе посадил, первым себе другом поставил!..» Ну, коль ин так, молчи да дуйся на доброе здоровье!..»
]Великий подвиг, героями которого только что явились наши друзья, самоотверженное спасение ребенка отодвинулось куда-то на неизмеримое расстояние от них — в пространство, дальше тех звезд, от которых, по уверениям Савы, миллионы лет как ничего уже не осталось, кроме света…
Что скрывать! [
По моим наблюдениям,] и все-то мы, криворотовцы, таковы, как Маров да Сава. Мы не только практически не умеем пользоваться нашими геройскими подвигами, как другие, но, — что уже очень худо, — не способны никогда извлечь из них и духовных благ — светлого нравоучения, душевной бодрости, веры в себя и в людей, наших соседей по смежным участкам дороги…[
А жизнь, точно издеваясь над комолостью нашего духа, шлет еще нам испытания в своей суете, в тщеславии, в кичливо-тупом и неделикатном отношении к нашим подвигам, — конечно, наша домашняя жизнь, не соседская, которой мы не знаем. Иное доброе дело, не оказавши благотворного результата тотчас же по совершении, могло бы приютиться в глубине сердца и отрыгнуться потом, в свободную минуту, при раздумье, при вспоминанье, и принесло бы, глядишь, пользу для души и ума… Но является тут как тут жизнь, суета, тщеславие, кичливое тупоумие и влачит наше доброе дело на позорище, не разбирая грязи, и мнет его, и пачкает, и обращает в конце концов в отвратительную ветошь, запятнанную грубыми руками, вгоняющую в досаду и смущение самого героя, владельца этой ветоши. Распространяюсь я в этой философии потому, что с одним из наших героев, с Васильем Петровичем, произошло как раз нечто подобное.]