Он весело распахнул гардины у окна, за которым сияли мартовские снега, качались голые ветлы, а за ветлами сквозила насупротивошная изба с коньком. По улице шла Дуся фельдшерова, первая модница по городку; щеки ее от белил и морозца лиловели; над ней звонили великопостные колокола. «Жидковата», — примерился к ней Иван Алексеич с некоторым самодовольством; Санечка все осязательнее реяла в нем и вокруг. И сила какая-то неуемная натуживала все тело, играла — так бы вот сейчас нахрястать на плечи что-нибудь вроде кованого сундука пудов на пятнадцать или заржать, чтобы стекла задребезжали.
— Денек! Ого, вот денек!.. — и ликующе заорал Иван Алексеич: — Марфа, готовы пироги-то?
Едва ли не от этого богатырского покрика проснулся этажом ниже Мишаня, плечастый парень лет двадцати семи. Мишаня перепуганно воззрился на часы-браслет, лежавшие рядом на табуретке, но тут же успокоился, сообразив, что воскресенье, и блаженно потянулся. Вытащил было папиросу, но вспомнил, что обещал себе натощак не курить: негигиенично. «Надо воспитывать в себе силу воли, она очень пригодится на жизненном пути»… Подумав так, Мишаня взял папироску, зажег и, откинувшись в подушки, со злостью задымил…
В дверь от портного настукивали:
— Чайник остынет, товарищ!
Мишаня вскочил, сорвал с плеч рубашку, влез в галифе, потом в сапоги. Полуголый помчался через хозяйские комнаты во двор и начал лить на себя воду из кружки, крякая и подтанцовывая; от маслянисто-розовой спины его пошел пар. А небо полнилось ослепительной, уже не зимней синевой, а в ветлах хлопотливо скакали вороны. Мишаня прикрылся полотенцем, схватил ледешок и запустил в них что было силы. Наверху загалдело пронзительно и угрожающе. «А, черт!» — в восторге закричал Мишаня, сорвал с себя полотенце, давай им нахлестывать по воздуху, полез по сугробам. — «Я вас, чертей, еще из монтекриста дербану!» — А над крышей колокола звонили и дул, сквозь солнце, ветер…
Позавтракав, присел на минутку Мишаня в некоем замешательстве. Как известно, на воскресенье у ротного командира туча дел — на воскресенье откладываются все остатки и грехи за неделю. Да еще надо сходить к чудачку Иван Алексеичу, подзаняться в последний раз по алгебре и по немецкому. «С чего же начать? — подумал Мишаня, — начнем с чего поскучнее, зато потом легче… Уставчик, что ли, подзубрить?..» Мишаня достал уставчик, разложил его на столе, аккуратно пригладил странички, закрыл занавески в окне — чтобы не тянуло на весенний снег. Даже как-то в нутре приятно защекотало от такого прилежания. А сам тут же, на ходу, напялил на себя летнюю фуражчонку, сорвал монтекристо со стены и чуть не бегом сигнул в сад.
Снег сиял так ярко, что, глядя на него, хотелось спать, ветлы и яблони стояли по пояс в сугробах. Со двора потягивало сладким, пригорклым угарцем. «Пироги… — смекнул Мишаня, — и откуда этот чудачок средства берет? За две квартиры — с портного да с фельдшера по пятнадцати — тридцать, с меня за уроки пятнадцать — сорок пять. А пироги откудова? Эх, скушно!» Он пальнул по ветляным сучкам и промазал: воронье оголтело засодомилось. Но ветер, ветер дул такой сияющий, будто там, за плетнями, на каком-то земном краю, все окошки распахнулись настежь в свет!
Мишаня не вытерпел, бросил монтекристо, хватанул ладонью обледенелый вязовый сучок и подтянулся. Ущемил обо что-то коленку, но все-таки ломил по дереву выше и выше. Воронье дымилось над головой. «Эх, комроты, — потихоньку упрекнул себя Мишаня, — что делаешь, совестно! — И тут же оправдался: — Тренировка, допустим — наблюдательный пункт…» Ему стало смешно над собой, над всеми этими хитростями, проделываемыми с утра, — ведь только он один, Мишаня, знал, в чем дело… А за сучьями, поверх плетней и старой закопченной баньки, за которой залегла сугробная ветлистая речонка, открылись по скатам белые пуза полей, белое обманное сияние по краям земли и черные, как травинки, столбушки проезжей дороги. Столбушки пропадали за этим сиянием навек…
Мишаня сел на сучке, лицом к дороге; из ладони, раненной сучком, текла кровь. Мишаня обсасывал ее и все смотрел…
Потом оглянулся назад. Во дворе чудачок Иван Алексеич, в заячьем малахае и шубе, орудовал лопатой, орудовал весело, вроде с пляской. Мишаня расхохотался на чудачка и, сложив ладони трубкой, закричал:
— Ого-о-о!.. Иван Лексеи-ич! Заниматься можно?
Иван Алексеич насилу нашел его глазами, подивился и с азартом вонзил лопату в сугроб.
— Вали!