С протяжным скрипом отворилась дверь из сеней, Петруся оборвала песню и, повернув голову, увидела Шимона. Она хорошо его знала и не удивилась его приходу. Возможно, он пришел по делу к ее мужу. Петруся приветливо кивнула головой.
— Добрый вечер, Шимон. Как живете?
Он не отвечал; пошатываясь, прошел несколько шагов, встал прямо перед ней и, разинув рот, уставился на нее. В выцветших глазах его так перемешались выражение ужаса и любопытства, дикой жадности и пьяного умиления, что он выглядел одновременно страшным и смешным. Из его разинутого рта в лицо Петрусе пахнуло водкой. Засунув руки в рукава тулупа, он нагло, хотя и робея, начал:
— Петруся, я к тебе с просьбой…
— А чего вы хотите? — спросила она.
— Кабы ты мне денег одолжила… Я нынче к мировому ходил в суд… «Долги, говорит, надо платить… Землю, говорит, продадут…» — «Не продадут, говорю, она и не выкуплена, у казны, стало быть, не выкуплена». А он, чтоб ему ноги повыломало, говорит, долги надо платить… Я к старшине…
Так он говорил добрых пять минут, по нескольку раз повторяя одно и то же. Она терпеливо его слушала, занятая шитьем, наконец подняла голову и спросила:
— Так чем же я-то тебе могу помочь?
— Одолжи денег, — подступив ближе, повторил мужик.
— Нету у меня, ей-богу нету, да и откуда у меня могут быть деньги? Это и все знают, что в мужнину хату я в одной юбке да в рваном кафтанишке пришла… И у него нету, хоть побожиться, нету. В хате-то всего вдоволь, слава богу, а денег нету… Мы еще оба молодые… когда нам было деньги копить?
— Врешь! — заворчал мужик. — Денег у тебя — сколько душа твоя пожелает, девать некуда.
И, сменив ворчливый тон на молящий, прибавил:
— Одолжи, Петруся, смилуйся, одолжи… Ну что тебе стоит? Ты только скажи своему дружку, чтоб он тебе побольше принес, он сейчас и принесет…
Женщина устремила изумленный взгляд на лицо мужика, окрасившееся под воздействием водки и волнения кирпичным румянцем.
— Да ты никак одурел? — проговорила она. — Это какой же дружок мне деньги станет носить, сколько душе моей угодно?
Шимон поднес руку ко лбу, словно собирался перекреститься, и, боязливо понизив голос, с туповатой ухмылкой сказал:
— А черт? Га? Или он денег тебе не носит? Га?
При этих словах женщина, как ошпаренная, вскочила со скамейки и, широко раскрыв глаза, протянула руки вперед, словно для защиты.
— Что ты болтаешь? — крикнула она. — Опомнись, Шимон, побойся ты бога…
— А-таки носит, — подступив еще ближе и не сводя с нее глаз, упорствовал мужик.
Она торопливо и очень громко проговорила:
— Я в костеле крещеная! Меня каждый день на ночь святым крестом благословляли! Я никаким смертным грехом души своей не губила.
— А-таки носит! — уже стоя вплотную перед ней, повторил мужик. Я нынче сам видал, как он, весь огневой, через трубу к тебе в хату влетел…
На этот раз в широко раскрытых глазах женщины мелькнул испуг.
— Врешь! — крикнула она, и чувствовалось, что она страстно хотела, чтобы он отказался от своих слов. — Врешь! Скажи, что соврал!
— Как бог свят, видал…
Он ударил себя кулаком в грудь и снова пристал к ней:
— Одолжи, Петруш, смилуйся, одолжи… Я и на бесовские деньги соглашусь, только бы мне вылезти из горькой моей нужды… дай хоть бесовских…
Он наступал на нее, подталкивал к стене, придвигая к самому ее лицу свое лицо, от которого разило водкой.
— Я к тебе, как к родной матери… Ты хоть и ведьма, а я к тебе, как к матери… Спаси… Пусть уж и на меня падет этот грех… Поделим с тобой и деньги и грех… Я к тебе, как к матери, к заступнице… Ты хоть и ведьма, а я к тебе все равно, как к заступнице…
Гнев, ужас, отвращение охватили Петрусю, прежде всего отвращение к этому пьянице, который своим пороком поверг в нищету жену и детей, а над ее крышей увидел летящего черта; в ней проснулась вся ее недюжинная сила. Глаза ее засверкали, она топнула ногой и крикнула:
— Вон! — затем схватила мужика за шиворот и, отворив дверь, вытолкнула его в темные сени. Впрочем, это было не трудно: Шимон едва держался на ногах. В сенях он покачнулся, вылетел во двор и оттуда снова закричал:
— Не дашь? Так и не дашь денег?
Но кузнечиха уже задвинула дверь железным засовом. Мужик обошел хату и, стоя под заиндевевшим окном, то выкрикивал, то бормотал: