Лена долго сидела на скамье под яблоней, ничего не видя вокруг себя, полная неясных то ли надежд, то ли сожалений. О чем могла она жалеть, она не знала, но какой-то голос все упрекал ее, и от внезапного чувства униженной гордости ей становилось грустно до слез. Но снова и снова все только что пережитое накатывалось на нее, как могущественная волна прибоя, и новое, очень широкое и ясное чувство радостно пело в ее душе.
То она видела себя со стороны, и ей казалось, что все это было ложно, а потом она видела его глаза и чувствовала его губы и руки, и какие-то очень нежные, обращенные даже не к нему, а к кому-то, кого она представляла себе вместо него, слова любви рождались в ней.
«Я ничего не знаю и не умею, но самое лучшее, что я ношу в себе, если вы увидели это во мне, оно принадлежит вам, вы можете распоряжаться мной», – думала она с выступающими на глаза слезами.
Летучая мышь черной тенью промелькнула над яблоней. Лена вздрогнула и заторопилась домой.
Окна в комнате Суркова всё еще были освещены, – как видно, он тоже не спал. В соседнем растворенном освещенном окне кухни видны были силуэты отца и Аксиньи Наумовны. Они стояли друг против друга, и что-то странное показалось Лене в виноватой позе отца и в наклоне головы Аксиньи Наумовны, утиравшей глаза краем передника.
Не давая себе отчета, Лена подошла ближе. До нее донесся виноватый голос отца:
– Ну, что ты, Аксиньюшка, право… Да и поздно уже нам плакать, – говорил отец. – И разве я хотел тебя обидеть? Я вижу, столько новых забот, а годы наши уже не те, да и разве ты обязана? Я хотел…
– Об том ли я думала, когда ехала за вами? – не глядя на отца, всхлипывая, сказала Аксинья Наумовна. – Вы были одни для меня, как солнце на небе, я все бросила для вас. Что я без вас? Разве мне деньги нужны?.. Как я была молода, я была вам нужна, а как стара стала…
– Ты не так поняла меня. Ведь я же тебя не гоню! – взволнованно сказал отец, сделав какое-то жалкое движение плечом. – Я – одинокий, старый человек, чего я еще могу ждать от жизни? Мне не только лучше, если бы ты навсегда осталась со мной, мне было бы горько, если бы ты покинула меня, горько и больно, – повторил он, и голос его задрожал. – Но я думал, что, может, ты устала от такой жизни, хочешь самостоятельности, покоя… Я хотел тебе сказать…
– Видать, вы меня за последнюю считали, раз я пошла на такую жизнь с вами, – не слушая его, говорила Аксинья Наумовна, – пошла на такую жизнь, да еще при светлом ангеле, Анне Михайловне, а того вы не думали, что я любила вас… – Голос ее осекся, она заплакала навзрыд.
– Как ты можешь так говорить! – с отчаянием сказал Владимир Григорьевич. – Я ведь хотел тебе добра. Ну, прости, прости меня! – Он двумя неловкими движениями погладил ее по голове и обнял ее. – Ну, все, значит, ладно! Ну, не будем, не будем об этом говорить, – повторял он, неловко прижимаясь бородой к ее седеющим волосам.
«О чем это они?» – взволнованно подумала Лена. И вдруг оскорбительная догадка все осветила перед ней. Потрясенная, Лена отошла от окна.
Но неужели мать не знала об этом или знала, но все-таки продолжала жить с отцом? А может быть, отношения между отцом и матерью были в последние годы только видимостью семейных отношений ради Лены и Сережи?
Лена не могла осуждать Аксинью Наумовну, такая сила преданности и любви к отцу, полной отрешенности от себя, была в этой женщине. И ведь она так любила Лену и Сережу – чужих детей, когда она имела право на своих! Лене трудно было осуждать и отца, таким одиноким и жалким он предстал перед ней. Но ее ужаснуло то, что прошлое ее отца и матери, бывшее как бы и ее светлым детским прошлым, тоже было осквернено ложью и нечистыми страстями.
«А он мог бы поступать так же и так же жить в этой лжи? – вдруг подумала Лена, вспомнив мужественную улыбку Суркова и то мальчишеское выражение в его губах и глазах, которое так нравилось ей. – Нет, он бы не мог! – сказала она себе с нахлынувшей на сердце волной любви и благодарности. – Он – орел, он – боец, отважный и благородный, и я люблю его!» – взволнованно и растроганно думала Лена, идя вокруг дома, чтобы постучаться с улицы.
Тот нравственный перелом, который совершился в Лене и пробудил в ней и скрытые физические силы, и лучшие стороны ее ума, незаметно вызвал к жизни и те ее воспитанные с детства привычки и склонности, которые были подавлены в ней последнее время под влиянием жизненных неудач.
Это не были внешние бытовые привычки. Наоборот, Лена испытывала чувство удовлетворения от того, что она избавилась от внешней показной мишуры и как бы опростилась. Это была несознаваемая ею самой привычка и склонность к признанию другими ее незаурядности, к мужскому поклонению перед ее умом и красотой, к первенству и влиянию среди сестер, подруг, поклонников.