Несмотря на напряженность минуты, почти все корейские партизаны смотрели только на Марию Цой. Эта необычайная, в русском платье, но не русской, родной красоты девушка со своими страстными темно-карими косыми глазами, узкими кистями рук и челкой черных блестящих волос, спадавших на белый матовый лоб, – была для них не просто одной из руководительниц корейского восстания, а нежной душою, символом этого дела, казавшегося им самым великим и святым делом в мире. И они смотрели на нее с таким обожанием, что она сидела бледная, чувствуя свою власть над ними.
Подсудимый, худенький паренек лет семнадцати, стоял посреди зеленого лужка, безжизненно свесив тонкие руки, подняв бледное лицо с смотрящими куда-то вдаль длинными глазами густого темно-лилового цвета. Он чувствовал вокруг себя враждебную стену мужиков, видел, что товарищи избегают смотреть на него, но это было уже безразлично ему. Он страдал оттого, что расспросы председателя-корейца и какого-то русского старичка в картузе, рыдания матери погибшего мальчика и подробности, рассказываемые плачущей бабкой, вновь и вновь возвращали его к виду бьющегося головкой в пыли тела мальчика во взбившейся гороховой рубашке. И страдал он еще оттого, что Мария Цой, перед которой он хотел бы быть благородным рыцарем, как покойный король Ли Гванму, что значит «Светлая воинственность», – видела его несчастье и позор.
– Зачем же ты с ружьем-то баловал? Разве ружье затем дадено? – прижмуриваясь под смятым накось картузиком, допытывался Агеич, окончательно влезший в разбирательство дела.
Подсудимый, глядя поверх людей, вспомнил, как он всегда мечтал иметь ружье, и как блестело оно, когда он смазал его маслом, и как гордился он, когда на него возложили охрану имущества роты, и какое азартное чувство овладело им, когда он, сидя на лавочке, нахмурив брови, щелкал затвором, и золотистый патрон выпрыгивал из ствола, как бурундучок, – подсудимый вспомнил все это и не ответил на вопрос. Он понимал, что все эти детские подробности не могут оправдать его теперь, когда он навеки обречен видеть это бьющееся головкой в пыли тело мальчика в гороховой рубашке.
– То-то вот и оно, что нельзя баловать с ружьем, – радостно сказал Агеич. – Ружье дадено супротив врагов трудового народа, ружье надо беречь как…
– Будет тебе… – тихо сказал Карпенко, сурово и молча отгонявший комаров от своих ушей, похожих на крылья бабочки.
– Что ж будем делать теперь? – смущенно спросил председатель, обращаясь глазами к Карпенко и Цой.
– А нас чего спрашивать? Ты у собрания спроси! – сердито сказал Карпенко, снова принимаясь за свои уши.
Председатель молча обвел глазами собрание.
Приговор был уже вынесен в каждом сердце. Приговор был суров. Все смотрели в землю и молчали; молчали и мужики. Только ребята на деревьях жили своей громкой отдельной жизнью.
– Ни! Скажи собранию, какое наказание ты считаешь справедливым за свое преступление? – кротко обратился председатель к подсудимому.
Подсудимый по-детски вздохнул и тихим спокойным голосом сказал, что он заслуживает смерти.
– Правильно… правильно… – тихо, но одобрительно отозвалось несколько голосов из среды корейцев-партизан.
Мария Цой встала и подняла руку.
– Есть ли здесь хоть один человек, который думает, что Ни убил мальчика нарочно? – спросила она.
Все молчали.
– Нет таких? Я советовалась с председателем ревкома, товарищем Сурковым, – сказала Цой, – и мы вместе считаем, что Ни виноват в том, что он плохой, недисциплинированный партизан, – это привело его к несчастью. Поэтому было бы правильнее, если бы отобрали у него оружие и выгнали его из отряда…
Подсудимый медленно повернул голову и, прямо взглянув в глаза Цой своими темно-лиловыми глазами, сказал, что он не уйдет из отряда: как будет он глядеть в глаза отцу и матери и маленьким сестрам? Он просит товарищей оказать ему последнюю услугу и расстрелять его. Отец убитого мальчика, босой мужик с седой прядью на темени, все время стоявший молча в своей длинной полотняной рубахе без пояса, сделал жалкое движение рукой, в которой он держал облезлую собачью шапку, и сказал:
– Как я есть отец его…
Взгляды всех, кроме подсудимого, повернулись к нему.
– Как я есть отец его… а вот она есть… матка его… – с трудом подыскивая слова, говорил мужик, – и его, как сказать, не вернешь… парнишку… Вот мы просим… Я и вот матка его… Я и вот она… Не губите парня и не судите его. Он сам еще, ясно, малый… Простите, Христа ради. – И он низко поклонился на четыре стороны, касаясь земли собачьей шапкой.
Подсудимый упал лицом в траву и зарыдал. Бабы в толпе завсхлипывали. Молодые корейские партизаны сидели униженные. А среди мужиков творилось невесть что:
– Да разве мыслимо за такое дело человека губить!
– А с кем того не могло случиться?
– Да он же еще мальчик! – всхлипывая, сказала молодая баба.
– Тебе бы такого… мальчика! – съязвил было ее сосед.
Но настроение мужиков уже переломилось в пользу подсудимого.
– И эти злыдни туда же! Такая беда – и вдруг расстрелять!
– Правду говорят, у них пар заместо души!..