Сеня Кудрявый и Сережа, душевно сблизившиеся во время стачки, тоже не спали в эти страдные дни.
Держалась все та же пасмурная погода, подморашивал дождик, и только иногда перед сумерками чуть сквозил прощальный нежный свет.
Со слезами и обетами проводив на север последнюю крупную партию шахтеров, среди которых у них немало завелось друзей, Сеня и Сережа, осунувшиеся, мокрые, вошли в ревком к Суркову. У него сидел сумрачный Яков Бутов.
– С поклоном к тебе, – сказал Сеня, смущенно улыбнувшись Суркову, – отпусти парня в отряд к нам: просится, а мы рады б были…
– Петр Андреевич, пожалуйста!..
Сурков вскинул на Сережу усталые и злые глаза и, махнув рукой, согласился.
В больнице у отца Сережа застал Филиппа Андреевича.
Еще со времени их работы в сучанском совете Мартемьянов и Владимир Григорьевич дружили между собой. Дружба их основывалась на том, что Мартемьянов считал Владимира Григорьевича честным человеком и очень ученым человеком, но интеллигентом, которого надо воспитывать, а Владимир Григорьевич считал Мартемьянова самородком из народных глубин, человеком незаурядного природного ума и признавал за ним как бы моральное право воспитывать его, Владимира Григорьевича.
В тот момент, когда вошел Сережа, Мартемьянов как раз воспитывал Владимира Григорьевича, а Владимир Григорьевич с унылым и сердитым лицом слушал его.
– Это вашему брату, интеллигенту, все неясно да неизвестно, а нашему брату, рабочему, все ясно, все известно, – надувшись, говорил Мартемьянов. – Ежели бы мы эдак о каждом деле раздумывали, ни одного б не успели сделать!..
Сережа, которому вид отца показался противно-унизительным, сухо сказал о перемене в своей судьбе.
– Ну что ж, ну что ж!.. – заторопился Владимир Григорьевич.
Сережа обнял его и поцеловал в небритую табачную щеку. Все-таки они очень любили друг друга.
Лена была где-то в палате. «И к лучшему», – подумал Сережа, не велев отцу звать ее.
Все уже было уложено в походную сумку, а Сережа все искал что-то, лазил под кровать, в сундук, выдвигал и задвигал ящики стола, гардероба. Потный, в свалявшемся под кроватью пуху, мрачный Сережа остановился посреди комнаты.
Здесь была спальня отца и матери. Они спали всегда на разных кроватях. Теперь на материнской, с большими проржавевшими шишками по углам, спал Сережа. Старая жестяная коробка из-под монпансье, украшенная облупленным изображением малины, стояла на тумбочке у изголовья отца.
Сережа понял, что тот шаг, который он собирается сделать сейчас, это не просто поступление в отряд Гладких, а это огромная перемена во всей его жизни, а все, что было до этого, – это была игра.
С растроганным недетским чувством он обошел весь дом. На всем лежала печать войны, заброшенности. А Сережа? Лучше ли он стал, хуже?
Он не зашел проститься с Аксиньей Наумовной, боясь, что разревется.
У избы Нестера Борисова, где стоял штаб Гладких, сидел, пыхая цигаркой, зарубщик Никон Кирпичев в брезентовом плаще…
– А, Сергей… Здравствуй, Сергей! – сказал он, твердо шепелявя, так что получалось Шергей. – Ну-к что ж, очень, как говорится, приятно, зайди, зайди! – сказал он, выслушав Сережу, и кивнул головой в сторону сеней, откуда доносились женские смешки и поплевывание шелухи от семечек.
В горнице с большой русской печью было много женщин, девушек, ребятишек, и все они, теснясь и хихикая, старались заглянуть в красную горницу, откуда доносились странные басовитые и теноровые вскрики.
Сережа, протиснувшись между женщин и ребятишек со своим винчестером и сумкой, заглянул в красную горницу.
Она была вся в табачном дыму. У большого стола под образами, беспорядочно заставленного бурыми бутылками, покачиваясь, стоял Гладких вполуоборот к Сереже и ревел что-то, раздувая вороные усы. По ту сторону стола, красный, сидел Нестер Васильевич, – он сидел в необыкновенно странной позиции, – охватив край стола губами и страшно вытаращив глаза. А в углу под образами Мартемьянов, с совершенно землистым, мокрым от слез лицом, со сбившимися на лбу потными редкими волосами, стучал кулаком по столу и кричал не слушавшему его Нестеру Васильевичу что-то прямо противоположное тому, что говорил Владимиру Григорьевичу.
– Уж больно ты все знаешь! – кричал Мартемьянов, весь в слезах. – Уж больно все тебе ясно!.. Не-ет, брат, но все так светло да ясно на белом свете!..
Красноармейцы, бежавшие из плена, все эти дни жили в предоставленных им двух соседних дворах, не получая назначения. Прослышав, что всех шахтеров уже распределили по отрядам, они зашли в ревком и дождались Филиппа Андреевича.
Из чистого тщеславия он стал выспрашивать имена, фамилии, года, кто откуда и заносить на бумажечку.
– А ты, значит, кто будешь? – дошел он до паренька лет двадцати трех.
– Новиков, Алексей.
– Отчество?
– Иванович.
Мартемьянов поднял голову.
– Из каких мест?
Красноармеец назвал то село Самарской губернии, родом из которого был Мартемьянов.
– Батьку твоего не Иваном Осиповичем кликали? – спросил Филипп Андреевич.
– Иваном Осиповичем. Неужто знали? – вяло оживился красноармеец.
Мартемьянов побледнел.
– А он жив еще?