– А я не хочу… – упрямо твердила она и, поглядев на сквозившее через орешник и ярко дробившееся под солнечными лучами лесное озеро, добавила:- Я хочу жить и не хочу, даже в книжках, чтоб мне было неприятно… не хочу!
– Но ведь и книги доставляют наслаждение.
– Неправда… не все… Только такие, в которых люди не мучатся…
– Пусть, но разве можно отворачиваться от людских страданий?
– Все равно я не могу помочь.
Как-то в воскресенье, в жаркий полдень, мы сидели у небольшого озера. Крутые песчаные берега, желтея, отражались вместе с поросшим по ним и опрокинутым в воде лесом. Я вытащил «Обломова».
– Вот вам, Наденька, книга, которой вы останетесь совершенно довольны. Кончается здесь все преблагополучно, свадьбой. Читайте.
Наденька недоверчиво перелистала конец и взяла книжку. Я дня три не заходил. Когда пришел, Наденька встретила меня побледневшая. Черные большие глаза ее стали еще больше.
– Зачем вы дали эту книгу?
– Чтоб вы прочитали. Ведь вы знаете, это – замечательная книга, это – классическая вещь.
– Что такое – классическая?
– Ну, это… это… Видите ли, если у народа лучшие произведения литературные, то они называются классическими.
– Ну, я не знаю, классическая или неклассическая, только мне так тяжело было, так тяжело…
– Отчего?.
– Мне жаль Обломова… Он так любил, мучился… бедный… Он, должно быть, очень жирный был… Я не могла оторваться… Я вам больше никогда не буду верить… Хочется бросить, и не могу; мама велит спать, а я потихоньку зажгла восковую свечку и читала.
Она помолчала.
– Не люблю жирных… Я вам теперь никогда не буду верить: вы меня обманули.
– Чем же я вас обманул?
Но Наденьке почему-то теперь неловко было сказать, что она по женитьбе Штольца решила, что во всем романе будет благополучно.
С этого времени я стал таскать ей книги.
Она их читала и, раз начинала читать, уже не отрывалась. Потом вдруг забрасывала, и ее ничем нельзя было заставить снова взяться. Когда я, с выражением укора, начинал ей выговаривать и убеждать, она с минуту смотрела на меня веселыми глазками, потом встряхивала хорошенькой головкой и убегала вприпрыжку, как коза. Шли дни, недели. Я поставил крест над своей просветительной работой.
Как-то я спустился с огромного вяза в довольно истерзанном виде, куда лазил доставать для Наденьки не оперившихся еще галчат, которых она подержала в сложенных ладонях, погрела дыханием и опять приказала положить на место. Мы шли, покусывая длинные стебли сладких лесных трав.
– Запах от них противный,
– От кого?
– От галчат.
И, подумав, прибавила:
– Они врут.
– Кто?
– Писатели,
Я немного опешил.
– Как врут?
– Обманывают… Так в жизни не бывает.
– Как не бывает?
– Не бывает… Люди живут по-своему, а они пишут по-своему… Неправда… так нельзя написать, как живут…
– Да ведь жизнь-то, как она есть, именно и описывают.
– Нет, мы не так совсем живем… Мы живем очень обыкновенно, а они пишут очень интересно.
– Да и вашу жизнь, если описать, будет интересно.
– Нет, что же тут интересного… Только вот в лесу разве. Папа в прошлом году, в Кривом озере, с работником бреднем поймали огромного рака. Его в спирт посадили.
– И, наконец, вы еще совсем не знаете жизни. Вот переедете в город, с самыми разнообразными людьми будете встречаться…
– Я уже в городе была, шесть лет провела.
– Да ведь в четырех стенах.
– Нет, к нам ходили разные люди, даже архиерей два раза в год приезжал…
И, приложив маленькую ладонь ко рту, она свежим, звонким голосом крикнула:
– О-о-о!..
И из-за тихого озера, из-за лесных полян, передразнивая и шаля, перекинулось несколько таких же шаловливых голосов:
«Оооооо… о!..»
– Знаете, около Волчьего камня эхо семь раз повторяет, а у Марьиной горы – помните, мы с вами были? – так шестнадцать… Правда, что в Петербурге есть здание, где всех уродов в спирт сажают? Я этому не верю.
«Конечно, – думал я, – в той обстановке, в какой живет эта девочка, ничего иного и быть не может». Но меня раздражало не столько ее непонимание всего того, что я ей говорил, сколько упорное нежелание подходить к явлениям жизни и литературы с той стороны, с какой я их открываю, и брать их в том освещении, какое я даю. Писатели, по ее мнению, «врут». В «Отцах и детях» она обращает внимание не на различие миросозерцаний, не на огромную фигуру Базарова, не на ту недюжинную силу, какую он представляет, что я всеми силами стараюсь ей подчеркнуть, а на отдельную черту некоторой внешней жестокости Базарова в отношениях к отцу и матери.
– Я ему этого никогда не прощу.
– Наденька, да ведь не в этом центр тяжести… Ведь…
– Нет уж, для меня папа и мама прежде всего: они самые близкие мне люди. Куда легче стариков обидеть… А он, какой он там разумница, какой сильный ни будь, – мне все равно; я его терпеть не могу.
В оценку всего она вносила что-то свое, с чем не хотела расставаться, упрямо и нисколько не боясь и не смущаясь моего раздражения, моих насмешек. Раздраженный этим упорством, я махнул рукой, и мы просто проводили время в прогулках, беготне, шалостях. «Ей же хуже…» – думал я.