И над головой потомственного интеллигента, родившегося в Тамбове, бегавшего с зимними салазками, розово покрашенными, по улицам Большой и Дубовой, любившего маленькую красавицу в белом капоре, пеночек, снегирей и щеглов, томимого дерзким вопросом: «Для чего богу нужны ангелы, ежели он всемогущ?» — старая Евсевна, облизнув западающие губы и утершись левым рукавом, присела, как девка Феклунька…
Даже подола не пришлось подымать ей; она все еще матерински держала в нем, поднятом, своих безвинных котяток, обнажив синие, дряблые, толстые, отечные ноги…
…Встало солнце, но и ему, всевидящему, трудно уж было рассмотреть, над чем трудилась усердно эта большая толпа народа у свиной запруды.
Можно было понять только, что немного поодаль снова подняли гроб на полотенцах на плечи четыре бородатых, коричневых, широких мужика, готовясь нести его куда-то еще, должно быть на кладбище, а с севера к Бешурани подвигалась туча, таящая проливной дождь.
Аракуш*
Мне было тогда девять лет, когда я величайшую страсть возымел к голубям и певчим птицам и познакомился ради этого с Авдеичем, голубятником и птицеловом.
Очень отчетливо я его помню: коротенький старик, щеки розовые, как яички на Пасху, бородка белая, прямая, в обвис, глаза очень внимательные, иззелена-светлые (у пекинских рыжих уток бывают такие), в движениях был довольно проворен, но на слова скуп, и если шутил даже, то совершенно спокойно, без тени улыбки.
Бывало, вызывают его:
— Авдеич!.. А Авдеич!
Из окна на улицу два слова:
— Иду, бегу!
Подождут и снова:
— Авдеич!.. Ты что же там?
— Скачу, лечу!
Еще подождут и уж недовольно:
— Да докуда же ждать-то?.. Авдеич!
— Прыгаю!
И сквозь очень щедро от пола до потолка развешанные всюду клетки пробирается, наконец, к окну Авдеич.
— Насчет чего?
— Голубя нашего не ты загнал?
Авдеич жил «на Пушкарях», то есть в слободе Пушкарской — часть нашего города наиболее первобытная, — и здесь много было весьма яростных голубятников.
— Голубя?
— Ну да, голубя, а то кого же!
— Какого голубя?
— Обыкновенно какого… Какие бывают-то? Турмана красного.
— Вчерашний день?
— Ну да, вчерашний, а то когда же?..
Пекинско-утиными глазами своими внимательно рассматривает Авдеич стоящего у окна — сапожника ли Хряпина, большого пьяницу, слесаря ли Носенкова, длинного малого с запачканным носом и в фартуке чрезвычайно грязном, или еще кого из тоскующих по красном турмане, и говорит спокойно:
— Рупь.
Это у Авдеича была цена непреклонная; ее знали и без рубля в кармане к нему не шли.
Любопытно было, что пушкари и стрельцы, жители другой нашей слободы — Стрелецкой, — народ в общем буйный и пьяный, любители кулачных боев и вообще всяких побоищ, держались каких-то своих неписаных законов насчет голубей.
По вечерам, с тряпицами на шестах, они только тем и занимались в летнее время, что выпускали и гоняли голубей, воинственно свистя на своих крышах.
Голубиные стаи над стрельцами и пушкарями (потомками всамделишных пушкарей и стрельцов времен царя Алексея) взвивались еле глазу видно — там, в вышине, парили, и купались, и ныряли, кувыркались и комьями, как ястреба, падали вниз; и были среди них свои, всем известные, короли высоты полета, и короли парения, и короли спуска.
Помимо того, особенно восхищали нас и особенно всеми ценились винтовые, те, которые набирали высоту страшную и оттуда вниз шли винтом — по спирали, равномерно кувыркаясь и заставляя ахать и вскрикивать всех этих милых людей с шестами.
Но в вечера голубиные не только были умиление и восторг, соревнование и задор, — тут была еще и охота, почти война.
Голубиные войска вверху, в небе, и их командиры внизу, на крышах, и целью всех очень сложных маневров их и отчаянного свиста в два пальца и махания тряпкой являлось то, чтобы в наступающей темноте на твою крышу вместе с твоей стаей сел отбитый чужак.
Эта военная добыча считалась вполне законной, брать ее силой не полагалось; хороший тон голубятников презирал в таких случаях даже и ругань; признавалось только одно: если принесли за голубя выкуп, то задерживать его было уж нельзя.
У кого мог я, девятилетний, покупать голубей? Все у тех же, конечно, пушкарей и стрельцов; и когда я пытался тоже воинственно размахивать шестом на своей крыше и свистать в два пальца, мои голуби исправно летели на свои старые голубятни.
С голубями у меня не вышло, зато тем сильнее пристрастился я к синицам, щеглам, перепелкам, которых кто же мог у меня отбить?
Прошло много лет с того времени… Кажется, четверть века уж я не видал березок, осинок, елок. Теперь они представляются мне в каком-то неразборчивом тумане, как на картинах Клода Монэ.
Тогда ходил я с Авдеичем осенью именно в эти березки, осинки, елки с западками и лучками ловить глушек, гаек, лозиновок.
Время смыло, конечно, все яркие краски с тех переживаний, но какое все-таки невнятно-радостно-звенящее осталось в памяти!.. Не передашь, ни за что не передашь!..