И когда приходили к Авдеичу покупать птиц, достоинства их оказывались прямо бессчетны.
В нашем городе в те годы, о которых я вспоминаю, было что-то вроде поветрия любви к птичьему щебету, и Авдеичу не приходилось даже стоять на базаре: его знали и к нему шли сами на дом. И только на Благовещенье он выносил на базар большие клетки, полные пятачковых пернатых.
Покупатели птиц тогда — мягкотелые и мягкосердые женщины в теплых платках — выпускали их на волю, чуть послушав, как трепетно бились их маленькие сердечки, смотрели любовно, сквозь слезы, как они улетали, и крестились усердно им вслед.
Ходил Авдеич без лишнего: все на нем было пригнано впору и к месту, как на хорошем солдате.
За спиною мешок с западком и клеткой, за поясом сбоку два мешочка: один для себя с черным хлебом, другой — для птиц на подкорм, и в нем свои отделения: конопляное семя, муравьиные яйца, даже живые жуки; а на ремешке через плечо — лучок и понцы так, что приходились они с левого бока. Палку он брал только на всякий случай.
Лес к нашему городу придвигался близко именно со стороны слобод — Стрелецкой и Пушкарской. Тут еще уцелели заросшие травою старые крепостные валы и рвы, а за ними, невдали — лес, но молодой, городской лес, не казенный; казенный же, строевой, с глухарями, медведями, волчьими стаями, начинался верстах в пяти.
Нужно было видеть и слышать, как Авдеич подманивал птиц… Куда серьезнее, чем всегда, становился тогда этот старичок в форменной фуражке, и оказывалось там, в лесу, что он мог тоненьким пиньканьем вводить в заблужденье далеко звенящих свиристелей, зорянок, реполовов… Он и цыфиркал по-синичьи, и чокрыжил по-соловьиному, и без перепелиной дудки мог как-то языком в переднее нёбо бить, как перепел-самец…
Спросил я его однажды:
— А какая птица лучше всех поет?
И в первый раз Авдеич несколько лукаво прищурился:
— Есть такая.
Я задал вопрос не праздный: тогда не было еще граммофонов, и в трактиры ходили на выбор послушать во время обеда то жаворонка, то соловья, то кенаря, то ученого дрозда, как в церкви ходили на дисканта-исполатчика, или на тенора-солиста, или пропойцу-октаву, который месяц пел, а два месяца лечился от белой горячки.
— Какая же?.. Ну, какая?
Мне просто хотелось знать, кого из своих певунов с большим удовольствием слушает сам Авдеич.
— Думаешь, соловей?
— Не-у-же-ли дрозд? — удивился я.
— Кто же тебе говорит о дрозде?.. О дрозде не толк…
— Славка?
— Славка, она спротив кенаря не может…
— Какая же?
— Есть такая…
Оглядел меня всего Авдеич, подумал, должно быть, стою ли я, чтобы мне ответить, и сказал все-таки торжественно и четко:
— Аракуш.
— Какой а-ра-куш?..
— Такой самый и есть… У соловья — да и то не с первой ветки, а у самого знаменитого — всего их двенадцать колен, а у аракуша — все двадцать четыре. Понял?.. Это на сколько больше?
Если хотел удивить меня тогда Авдеич, то он достиг цели: очень я был ошеломлен.
Я никогда не слыхал о такой птице, но я верил Авдеичу: если он говорил, что есть, значит есть… аракуш.
— Где он живет?.. В Америке?.. В Индии?.. Аракуш…
— Зачем в Индии? В Индии только индейки… У нас попадается…
— У нас?.. А у тебя почему же нет?..
— Поди-ка поймай, один такой…
— Почему не поймать?..
Авдеич посмотрел многозначительно и даже понизил голос:
— Скрывается… До чего скрытная птица… Только в дебрях таких живет — не долезть… Очень человека не любит…
— А узнать его как?.. Какой он, ара-куш?.. А?
Оживился Авдеич:
— Кра-со-та!.. Ку-да спротив его соловей?.. Серяк… Вся грудь, как у генерала хорошего, в лентах: лента красная, лента синяя, лента муар… Желтобровая птица… А хвост… хвост, почитай что весь бурдовый…
Покачал головою и добавил, как начал:
— Кра-со-та!
Первый раз видел я Авдеича возбужденным.
— Отличон-разукрашен… Куда ж соловью… А ростом не больше… И хвостом дергает, как соловей… И чокрыжит точка в точку, как он.
Дома не у кого было мне спросить.
Мать знала по части птиц лесных столько же, сколько знают все матери, а отец у меня был человек суровый и слишком городской.
Я и не спрашивал… Я только запомнил крепко: ара-куш… Двадцать четыре колена… Грудь разукрашена…
Странное дело, узнав о такой необычайной птице, я разлюбил всех своих лозиновок, ремезов, кузнечиков, глушек и гаек.
Их трескотня болтливая даже раздражать меня стала.
Я начал смотреть на них с презрением девятилетнего человека, пронизанного мечтой.
По утрам я, правда, насыпал им в кормушки: кому конопляного семени, кому муравьиных яиц, наливал воды в их баночки, но пропало очарование, пропала серьезность.
— Свистуны, — говорил я, кивая головою с большим сожалением, когда они в своих клетках прыгали, чирикали, трещали носами по прутьям.
Аракуш занял все мои мысли.
Я даже помню, слезы показались у меня на глазах, когда я пенял Авдеичу:
— Как же ты не сказал мне этого раньше?
У меня не было сверстников или мне было с ними скучно, — вернее, последнее.