Все стены здесь покрыты зеркалами. Это даже не стены, потому что между кожей заключенного в зеркальной комнате и поверхностью стекла нет никакого расстояния, и нет прослойки эфира, которая делила бы пространство на меня и не-меня. Можете считать, что эти зеркала образуют мою поверхность, но и это неверно. В отличие от плоскости тривиальных зеркал, эти — объемны. Они пронизывают мое я насквозь и встречаются друг с другом в точке, которую моя гордость называет личностью, хотя эта точка ничем не отлична от всякой другой. Когда я смотрю перед собою, я вижу себя. Но я не вижу того, кто скрывается за моей спиной. Вы полагаете, что это — еще одна моя тень, отвернувшаяся от меня в презрении? А мне кажется, что она смотрит мне в затылок. Эта тень — моя единственная надежда.
Та, что стоит за моей спиной, странствует. Пока я бездвижен, она просачивается сквозь миры, как капля воды сквозь стопку промокательной бумаги. Но, в отличие от капли воды, она не оставляет следов и не растрачивается по пути. Растворив в себе все впечатления, она завершает свой путь. Сейчас мы, наконец, встретимся, и она поведает мне, каково это — быть другим, как чувствует себя другой и способен ли другой чувствовать. Я слышу за спиной гулкие шаги, закрываю глаза и поворачиваюсь. Кто-то идет мне навстречу, его дыхание горит на моих губах. Нетерпеливый, я открываю глаза… и вижу собственное лицо, расплющенное о зеркальный холод. Это стучало мое сердце, это отражалось от непроницаемого стекла мое дыхание.
Стоит мне только отвернуться, и моя зеркальная тень исчезает. Стоит мне снова посмотреть в ее сторону — и она тут как тут. Невинные полагают, что эта отделившаяся часть снова сливается с ними на каждом повороте спины. Но я-то знаю, что она исчезает в толще стекла, и тот, кто смотрелся в зеркало, истаивает на какую-то малую часть. Ведь прокрутившись перед зеркалами всю жизнь, я исчезаю в конце. Или весь ухожу в зеркала?
«Один вошел — другой вышел», — так сказал мой голос самому себе в тишине. Мой голос повелевает всей наличной тишиной. Если я быстро бегу по кругу, я могу догнать свой собственный голос. Забывчивые полагают, что они встретились с голосом Чужого. Они забывчивые, то есть те, кто не помнят собственных слов. В зеркальной комнате, где никого нет, все сказки рассказываются самому себе и о себе самом. Тот, кто обладает памятью, знает, что все сказанное было сказано им же.
В страшном темном лесу кто не начинает петь? А чаще кричать… Зачем все это, когда кругом нет никого — ни духов корней, ни ангелов небес? Кого можно испугать своим пением? Умники полагают, что песни страшат Чужого. Но мне известно, что мы поем для того, чтобы прогнать из темноты самих себя. Я себя всяким видел, и таким тоже — с рогами и копытами. Даже зеркала бывают кривыми, а о глазах и говорить не стоит. Самое любимое пение узника этой комнаты — скрип пера по бумаге. Под него можно и впрямь поверить, что кроме тебя есть еще кто-то.
Когда я стоял с веревкой на шее и смотрел, как торжествуют лица моих отражений, я видел то, чего они просто не могли видеть. Потому что я стоял к страшным скалам лицом. Я всегда стою лицом к тому, что существует. Мне это дается легко, ведь за моей спиной такая пустота, что в ней даже и пустоты-то нет. Как смешно умирать! Как мало облегчения доставит моя смерть этой живой падали в час ее собственной смерти. Нет никаких казней — одни только самоубийства.
Ваше Величество, я сделал то, о чем Вы меня так просили. Не скрою, это было нелегко. Смешные человечки, они бились как львы. Но я пару раз обнажил клинок, и сеть в наших руках. Пощупаем ее вместе, слепец! На ощупь — одна пенька. Я бы мог Вам подтвердить, что и глазам ничего не видно, но Ваше Величество глухи, как пень, так что придется поверить на ощупь.
У меня такое ощущение, что они нас за дураков держат. Дурят нам голову своим странным промыслом. А может, им все-таки известно что-то такое, чего мы не ведаем? Что же, нет ничего невозможного. Они просто смотрят не в те зеркала, в которые смотрим мы, и для них нет разницы между моим зрачком и Вашим бельмом.
Пуфф, как хорошо и сытно в брюхе! Долго я растил эту шерсть, впитывал в нее космическую стужу, дикую вьюгу, хвойные запахи зимы. Вот она, вся моя жизнь — у меня в брюхе! Теперь, когда снаружи тепло, я питаюсь плодами своих лишений, уловом моего терпения. Проходил здесь один тип с зеркальным блеском в глазах, говорил, что зима еще вернется. Да откуда же ей вернуться, когда теперь так тепло? А если и вернется, так я на нее плевал. Брюхо у меня набито шерстью опыта — это меня завсегда спасает. Отца и матери я не помню, может их у меня и не было. Мы историй не пишем, а живем по простой нашей народной мудрости. Не такие мы дураки, чтобы мереть как мухи. Откуда же нас тогда так много?