Уже в последний день августа выводят меня из одиночки во двор и перед строем военнопленных поставили. И переводчик лагеря приговор мне зачитал: «Русский солдат Зыков Алексей Степанович, тысяча восемьсот девяносто восьмого года, за двукратный побег, за воровство у немецких крестьян за время побега, за связь с чешско-словацкими партизанами, за грабеж и бандитизм приговаривается к смертной казни».
И отвели обратно в каморку. Трое суток смерти ждал, прислушивался, глаз не сомкнул. На четвертые сутки задремал, и тут дверь как расхлопнется – светом меня всего и обдало, как варом. Все, думаю, ящик! Два русских наших полицая, я б их и сейчас узнал, руки мне цепью сомкнули и во двор вывели. Машина легковая стоит только вымытая, капли воды на крыльях светятся. Офицер немецкий, обер-лейтенант, говорит: мол, к бауэру тебя отвезу, к крестьянину, значит. Машиной – на вокзал, оттуда поездом. Он меня и доставил в Освенцим вместо бауэра. Там в конторе эсэсовский капитан меня принял.
Про то, как там было, и рассказывать не хочется. Когда вспомнишь, жуть берет. Как ветер повернется с крематориев, так оттуда паленым мясом, человечиной. С ума люди трогались и на проволоку бросались. А все-таки и там наши люди и честь, и совесть, и гордость понимали. Святых людей много я там встретил…
Гуля вскипятила еще чаю, и они с Павлом еще долго слушали рассказ Адама об Освенциме и о том, как он бежал оттуда со Славиком. От этого разговора хмель как рукой сняло, и время летело быстро-быстро.
– Пять месяцев мы с ним, со Славиком, скитались, все к линии фронта шли. Когда сбежали, весу у нас было килограммов по сорок в каждом. Ели сырую картошку, там ее у поляков много в полях, морковку ели. Помню, как цибарку утянули мы в одной деревне со двора и как сварили первый раз картошки, так полтора ведра этих и съели. Конечно, это можно и не поверить, чтобы два мужика по сорок кило весом полторы цибарки картошки съели. Но что было, то было. И живые остались. В общем и так далее… Фронт уже подходил к нам навстречу. Зашли в одну деревеньку, и там нам сказали, что немцев уже нет, а утром заезжало четыре танка русских и уехали и что мы, значит, на свободной земле, – обнялись мы со Славкой и заплакали.
Рядом оказался городок, уже занятый нашими советскими войсками. Мы хотели сразу идти туда, но сил не было от счастья, и жители не отпустили. Сбежались жители со всей деревеньки на нас смотреть, не верят, откуда мы пришли, щупают руками, гладят и плачут. К своим, говорят, успеете, говорят, со своими нарадоваться, а мы тоже, говорят, хотим вам оказать почет. Баню нам истопили, бороды свои мы долой, рубахи, кальсоны чистые дали нам. У того деда, где мы остановились, ели и пили до ночи и про Освенцим рассказывали. Они не верили, но все равно все плакали. Утром встали – одежа наша выстиранная, выглаженная честь честью, хоть и полосатая, каторжная, а все уже не та, что была. Умылись, причесались, позавтракали с хозяевами, от выпивки отказались и полетели, как на крылах, в тот городок в своих полосатых одежках.
Подошли к нашей комендатуре. Часовой стоит. Наш, родной, советский! Чуть не бросились ему на шею. Нельзя, однако, на посту человек находится. Голоса наши дрожат, перебиваем друг друга. Мол, из лагеря мы, так и так! А все дрожит, зубы об зубы бьют!
Адам умолк. Взял в руки чашку с чаем, только что налитым ему Гулей, и чай заплескался, падая на скатерть и обжигая его толстые дубленые пальцы.
– Чего же мы чай не пьем? – видя волнение Адама, поспешил сказать Павел. – Давайте пить, а то он стынет.
– Правда, правда, а то совсем остынет, – понимающе поддержала мужа Гуля.
Адам ничего не сказал. Прихлебывая, он пил горячий душистый чай, глядел в полосы солнечного света, голубые от дыма, и видел все, что было в тот далекий день в советской комендатуре того маленького польского городка…
…Был теплый январский день, один из тех случающихся иногда зимою дней, когда солнце, будто перепутав время года, греет по-весеннему щедро. Дорожки и дороги подтаивали, и из снега, особенно по обочинам и колеям, оправленная прозрачно-дымной наледью, выступала черная мокрая земля, и легкий светлый пар вился над нею. Яблоки конского навоза, в обилии рассыпанные вдоль улицы артиллерийскими битюгами, размякли, и лохматые отощавшие воробьи, прыгая по дороге, выклевывали из них зернышки овса, весело бросаясь в драку друг с дружкой. В воздухе крепко и молодо пахло талым снегом, разгоряченными лошадьми, корою тополей, высоко стоявших по всей улице, старых белых тополей, блестящих на солнце мокрыми лакированными ветками.
Мимо разбитого закопченного костела, внутри которого на черных стенах запечатлелись навечно светлые тени сгоревших в нем прихожан, мимо красноватых руин кирпичной водонапорной башни спускались они вниз по улице к особняку, в котором разместилась советская комендатура.