«Две связки писем» вобрали, втянули в себя все главные особенности предыдущих книг, и прочность сложившегося фундамента дала возможность писателю достичь необычайно высокого уровня свободы и уверенности во взаимоотношениях с материалом столетней – в среднем – давности. О событиях достаточно удаленных десятилетий Давыдов, наш современник, рассказывает от первого лица. Он не конструирует посредника.
Роман Юрия Давыдова и роман Булата Окуджавы сближает безусловное интенсивное личностное присутствие. Ироническая фраза Яана Кросса относительно того, что при событиях повествования «автор непосредственно присутствовал сам», в данном случае теряет иронический смысл.
Для того чтобы оказаться в эпохе короля Артура, герою Марка Твена, как известно, пришлось получить тяжелое сотрясение мозга. Возьму на себя смелость сказать, что в случае с «Двумя связками писем» мы имеем дело с отнюдь не менее тяжелым «сотрясением души».
Это вовсе не шутка. До шуток ли тут… Личный бытовой и духовный опыт дает Юрию Давыдову возможность писать эти письма читателю, рассказывая эпизоды жизни Лопатина, Нечаева, Лаврова, Азефа так, словно он, автор, был их свидетелем.
История написания романа – это и история жизни писателя. Судьбы героев пересекаются с судьбой писателя – биографическими аналогиями, местами действия, знакомством с потомками, предметами, пришедшими из прошлого. Но это – фон, и фон, играющий роль второстепенную.
Главную роль играет не архитектоника романа, хотя она весьма сильна и оригинальна, а его психологическая структура, степень понимания, сострадания, ненависти, свобода и органичность, с которыми автор вступает во взаимоотношения с персонажами.
Малые временные пространства смещаются, перетасовываются, обрываются сюжетные ситуации, чтобы дать место другим – нужным по надсюжетному смыслу, затем снова всплывает брошенная сцена, вклиниваются герои, которым рановато еще вклиниваться хронологически, наконец, сам автор, который стоит здесь же, рядом, вмешивается в действие, комментируя происходящее, как человек, стоящий во время уличного происшествия в первом ряду толпы, комментирует для тех, кто, вытягивая шею, с трудом различает логику происходящего, ибо не все детали может уловить.
Это не столько поток событий, сколько водоворот. И, медленно и мощно вращаясь, водоворот этот втягивает постепенно в сегодняшний день, тот день, когда сочиняется роман и когда читается роман. Тогда возникает то, что Ю. Давыдов называет «целокупностью времени». Одно громадное настоящее, и посредине этого огромного настоящего – читатель рядом с автором. «Письма» Ю. Давыдова – это письма с места действия, с поля сражения.
Сейчас вот Нечаев убьет честного и светлого человека – Ивана Иванова:
«Кричали над гротом черные вороны. Пахло в гроте прелью.
– Кто там? – вскинулся Нечаев, ухватив за руку Успенского.
– Я, – ответил Иван Иванов и шагнул в темень.
Объяснить затрудняюсь, выйдет сентиментально. Затрудняюсь объяснить, а бывает, что тебя так и просквозит жалостью к давным-давно сгинувшему человеку, к безвестной могиле, забвению и одиночеству.
Приступ такого чувства я время от времени испытывал при мысли об Иване Иванове. Минувшим сентябрем, проснувшись на рассвете, когда каким-то детским, школьным слухом ловишь быстролетный шум первого трамвая, я решил съездить в бывшее село Владыкино…»
И тут же возникает Герман Лопатин, «рослый, плотный, большелобый», который в недалеком будущем – для убивающего Нечаева и в далеком прошлом – для нас с Юрием Давыдовым откроет революционной общественности глаза на нечаевские методы.
В этот момент, на этих страницах – мы все вместе.
«…Безвестная могила, забвение и одиночество». Если не ошибаюсь, Паскаль не хотел поверить в бесконечность Вселенной, боясь этого убийственного чувства одиночества человека перед космосом.
Для нашего сознания история велика, как космос, – бесконечна не по прямой назад, а в многообразии событий.
Толстой пытался снять это человеческое одиночество перед историей, стянув историю к себе, к Ясной Поляне, к знакомым именам, убрав временной разрыв.
Мы можем понять всю безнадежность нечаевского кровавого заблуждения, всю нечеловеческую мерзость психологических построений Азефа и всю высоту и драматичность революционной чистоты Лопатина, только ощутив их существующими в одном времени с нами.
Достигнуть идеального варианта, очевидно, невозможно. Но Юрий Давыдов сделал стремительный и сильный рывок именно в этом направлении.