«У меня мелькнула мысль: так, они сбегут, и я освобожусь от них. От них и от доносчиков у них на хвосте. Я уеду из Выйсику, возьму свои несколько сот рублей, которые отложил из жалования, когда работал у Теннера. Куплю где-нибудь на окраине Пыльтсамаа или Вильянди хижину с участком земли под огород».
Но силовое поле вокруг полковника фон Бока крепко держит свидетеля Якоба.
В каждом человеке живет историческое зерно. Но чтобы Икс стал Человеком историческим, зерно это должно прорасти. Историчность должна проявиться в действии, в поступке, понимаемом, разумеется, широко. Написание записок – поступок, вводящий человека в исторический поток.
Без близости с Тимотеусом фон Боком никогда не написал бы Якоб своих замечательных записок. Он, безусловно, понимает это. Он мог уйти, отделиться, зажить мирной внеисторической жизнью и не писать никаких записок. Но, очевидно, в человеке сидел инстинкт историчности. Вырваться в сферу истории и добровольно уйти из нее – противно этому инстинкту. И Якоб идет рядом с фон Боком, ставшим исторической фигурой в тот момент, когда он написал и отправил императору Александру убийственный (и самоубийственный) по трезвости оценки происходящего и жестокости обвинений меморандум. Катастрофа – арест фон Бока – вбросила Якоба в активный слой исторического процесса, который и есть собственно история.
Якоб живет в мучительном недоумении, явившемся одним из стимулов для создания записок: уж не безумен ли и в самом деле барон Тимотеус? Что такое его поступок – рыцарственный подвиг правдолюбца или выходка сумасшедшего?
Якоб, честный, порядочный Якоб не может понять логику поведения фон Бока в критические моменты. Он вне себя от изумления и возмущения, когда фон Бок отказывается бежать из России, из ссылки, хотя все готово к побегу.
«Я воскликнул:
– О дьявол… с таким сумасшедшим, как ты, не стоит спорить. Кто настолько слеп, что в такую минуту отказывается от всего, что нами предпринято… Ну скажи, к чему более значительному можно стремиться или чего достигнуть в выисикуской тюрьме? Глупец!
Тимо обеими руками схватился за галстук. У него побелели суставы.
– Якоб… разве ты этого не понимаешь… Китти, ты должна меня понять, – это моя битва… с императором, с империей… с той, что у нас… А для меня единственно правильно находиться там, где меня заставляют находиться. Быть там… подобно железному гвоздю в теле империи…
Я еще раз повторил от чистого сердца:
– Глупец…»
Откровенно фиксируя происходящее, даже то, что превосходит его понимание, даже то, что кажется ему абсурдным и несправедливым, даже то, о чем легче было бы умолчать, Якоб инстинктивно выполняет свой долг человека исторического.
«О господи, как же мы беззащитны, если неведение – наша единственная защита!»
Быть может, главный урок, полученный Якобом и заставивший писать: неведение – не защита. Неведение – иллюзия защиты, ведущая в захолустье истории, в тупик.
И еще одна проблема встает перед нами в связи с судьбами Усольцева и Якоба: как вырабатывался «говорящий свидетель» русской истории, чем расплачивался он за наше ведение. Но это – отдельный сюжет.
Готовый умереть, но не изменить самодержавной империи Гринев и мечтающий разрушить эту империю, а на ее развалинах создать вольное крестьянское царство Пугачев.
Убежденный интеллигент-демократ Усольцев и властолюбец-демагог Ашинов.
Стремящийся к тихому благополучию Якоб и неукротимый полковник фон Бок с его самоконцепцией «железного гвоздя в теле империи».
Это полярности, схваченные накрепко структурой воспроизведенных мемуаров, причем объединенные связью абсолютной и органичной – убери одного, исчезнет другой, – полярности, между которыми бьют разряды рокового электричества истории.
Заканчивая свои записи, Якоб пишет о двадцати двух годах, прошедших со смерти фон Бока до момента окончания записок:
«Об этом времени мне, в сущности, нечего сказать. Что было? Спокойная, пустая, бесполезная жизнь».