Но вот как-то вечером, к концу двенадцатого года, Моранж, войдя к Констанс, почуял, что даже воздух в маленькой гостиной изменился, словно в его насторожившуюся тишину ворвался ветер радости.
— Ну, что новенького, сударыня?
— Есть, мой друг, новости.
— И добрые новости, надеюсь, что-нибудь хорошее, чего вы ждали?
— Да, именно то, чего я ждала. Если умеешь ждать, всегда дождешься.
Он смотрел на Констанс удивленный, почти испуганный происшедшей с ней переменой, — глаза ее блестели, движения стали живее. Какое же желание, наконец осуществившись, могло воскресить ее после стольких лет оцепенения, в которое погрузило ее неизбывное горе? Она улыбалась, свободно дышала, точно сбросив с себя тяжкое бремя, так долго сковывавшее и давившее ее. Когда же он стал расспрашивать о причинах ее радости, она ответила:
— Друг мой, мне бы не хотелось пока говорить об этом. Быть может, я напрасно тешу себя надеждой: все еще так неясно, неопределенно. Просто мне сегодня утром кое-что рассказали, но надо сначала все проверить, хорошенько подумать… А затем я доверюсь вам, вам одному; вы же знаете, что я ничего от вас не скрываю, не говоря уже о том, что на сей раз мне, вероятно, понадобится ваша помощь. Потерпите немного, как-нибудь на днях вы придете ко мне пообедать, и мы без помех переговорим об интересующем меня деле. О, господи, если бы только это была правда, если бы только случилось чудо!
Прошло около трех недель, а Констанс все еще не посвятила Моранжа в свою тайну. Он видел, что она очень озабочена, очень возбуждена, и ни о чем ее не спрашивал, ибо сам жил уединенной жизнью, почти автоматически. Ему исполнилось шестьдесят девять лет, уже тридцать лет минуло с тех пор, как умерла его жена Валери, и больше двадцати, как вслед за ней ушла дочь его Рэн, а он методично, вовремя являлся в контору, жил, как и прежде, несмотря на крушение всех своих надежд. Пожалуй, никто не пережил таких мук, не перенес такой трагедии, не испытал таких угрызений совести, как этот человек, а он, по-прежнему аккуратный и размеренный, влачил свое жалкое существование, превратившись просто в забытую, завалявшуюся вещь, и, казалось, уцелел-то он именно благодаря своему горю. Однако какой-то внутренний надлом, внушавший серьезные опасения, бесспорно, произошел в его душе. У Моранжа появились нелепые мании. Он упорно сохранял за собой слишком большую квартиру, которую занимал прежде с женой и дочерью, жил в ней теперь один, рассчитал служанку, сам ходил за провизией, сам готовил, сам за собой убирал; за последние десять лет никто, кроме него, не перешагнул порога его жилища; все считали, что дома у него царит страшное запустение, но даже хозяин тщетно пытался договориться с ним о ремонте, — ему так и не удалось войти в квартиру Моранжа. К тому же, хотя старый бухгалтер по-прежнему отличался скрупулезной аккуратностью, он, теперь седой как лунь, с ниспадающей на грудь пышной бородой, ходил в обшарпанном сюртуке, за починкой которого проводил все вечера. В своей алчности он дошел до того, что не позволял себе никаких расходов, только раз в четыре дня покупал большую буханку хлеба и ел его черствым, чтобы дольше хватило. Не проходило недели, чтобы его консьержка не задавала себе вопрос: «Что может делать с деньгами такой бережливый человек, ведь он зарабатывает восемь тысяч франков и су лишнего не потратит?» Этот же вопрос мучил и соседей. Досужие люди подсчитали даже сумму, которую он за это время мог отложить, и получалось что-то около сотни тысяч франков. Но были и другие, более опасные симптомы душевного расстройства: его дважды спасали от верной смерти. Однажды, когда Дени возвращался домой по Гренельскому мосту, он увидел Моранжа; заглядевшись в воду, старик так перегнулся через перила, что, не схвати его Дени за полу сюртука, он упал бы в Сену. Рассмеявшись своим добрым смехом, Моранж пояснил, что у него просто закружилась голова. В другой раз — было это на заводе — Виктор Муано оттолкнул бухгалтера от работавшей полным ходом машины как раз в тот момент, когда его, словно находившегося в состоянии гипноза, чуть было не затянуло зубьями шестерни. И снова он только улыбнулся и признался в том, что слишком близко подошел к машине. За ним стали приглядывать, полагая, что всему причиной старческая рассеянность. Если Дени продолжал держать его на должности главного бухгалтера, то, главным образом, из чувства благодарности за долгую службу; но самое удивительное заключалось в том, что, пожалуй, еще никогда он так хорошо не исполнял своих обязанностей, словно одержимый выискивая каждый затерявшийся сантим, с необыкновенной легкостью делал самые сложные вычисления. С безмятежно-спокойным лицом, словно никакие жизненные бури не коснулись его сердца, он продолжал жить машинальной, скрытной жизнью маньяка, и никому в голову не приходило, что это душевно больной человек.