Учитель и учительница, скромные строители будущего общества, забывали о присутствии тринадцатилетней девочки, которая молча, внимательно слушала их. По натуре чуткий, Марк избегал прямых поучений. Он просто старался служить дочке живым примером, и она обожала отца, доброго, искреннего, справедливого. Вдумчивая девочка еще не решалась вмешиваться в беседы отца и мадемуазель Мазлин, но, безусловно, кое-что для себя из них извлекала, хоть и сидела с таким видом, будто ничего не слышит, не понимает, — подобное выражение бывает у детей, когда при них говорят о вещах, которые, по мнению взрослых, выше их понимания. Головка ее работала: устремив взгляд в ночной мрак, не шевелясь, — лишь по губам пробегала легкая дрожь, — Луиза набиралась ума-разума, размышляла обо всем, что говорили эти люди, которых так же, как и свою мать, она любила больше всех на свете. Как-то раз, очнувшись от глубокой задумчивости, девочка непроизвольно высказала наивную мысль, и сразу стало ясно, что она отлично поняла, о чем шла речь.
— А вот я хотела бы выйти замуж за человека, который рассуждал бы как папа, чтобы мы всегда могли столковаться друг с другом. Если мы будем думать одинаково, все у нас пойдет на лад.
Такое решение позабавило мадемуазель Мазлин. А Марк с нежностью подумал, что его дочь унаследовала присущую ему любовь к истине, его ясный и трезвый ум. Конечно, пока детский мозг не развился окончательно, многое еще не определилось, трудно предугадать, как будет мыслить и действовать зрелая женщина. И все же Марк верил, что Луиза вырастет разумной, здравомыслящей, свободной от предрассудков. Эти мысли приносили ему отраду, словно он ожидал, что его дочка, совсем еще ребенок, нежная и отзывчивая, станет посредницей между ним и Женевьевой, поможет вернуть ее к семейному очагу и снова закрепит столь трагически порванные узы.
Однако Луиза приносила из домика на площади Капуцинов очень плохие вести. По мере того как срок родов приближался, Женевьева становилась все более мрачной, угрюмой и до того несдержанной и резкой, что, случалось, с раздражением отворачивалась от дочки, когда той хотелось приласкаться. У нее не прекращались обмороки, она все чаще погружалась в религиозный экстаз, — казалось, искала в нем помощи, подобно тем больным, которые, не испытывая облегчения от наркотика, удваивают дозу, и средство становится уже ядовитым. Был чудесный вечер, когда Луиза, вернувшись от Женевьевы в благоухающий цветами садик, где сидели Марк и мадемуазель Мазлин, сообщила о матери новые тревожные сведения; учительница очень забеспокоилась.
— Хотите, мой друг, — предложила она Марку, — я навещу вашу жену? Она всегда была расположена ко мне, быть может, и теперь она выслушает меня.
— Что же вы ей скажете, мой друг?
— Я скажу ей, что ее место только возле вас, что она, сама того не сознавая, по-прежнему обожает вас; объясню ей, что она мучается из-за ужасной ошибки и ее страдания окончатся в тот день, когда она вернется к вам с дорогим крошкой, мысли о котором угнетают ее, как укоры совести.
Марк был потрясен этими словами, на глазах у него блеснули слезы.
Но Луиза с живостью проговорила:
— Нет, нет, мадемуазель, не ходите, я вам не советую!
— Почему же, милочка?
Луиза смутилась и покраснела. Не могла же она рассказать, с каким презрением и ненавистью говорили об учительнице в домике на площади Капуцинов. Но мадемуазель Мазлин поняла, — она привыкла к обидам, — и тихонько спросила:
— Разве твоя мама больше меня не любит? Ты боишься, что она плохо меня примет?
— Ну, мама вообще все время молчит, — призналась Луиза, — а вот остальные…
— Девочка права, мой друг, — проговорил Марк, овладев собой, — этот шаг стоил бы вам слишком дорого, да и ни к чему бы не привел. Во всяком случае, я вам очень благодарен за вашу доброту, вы так великодушны.
Наступило долгое молчание. Небо было безоблачно; с необъятной лазури медленно опускался на землю покой, в розовом зареве заходило солнце. Гвоздики и левкои разливали аромат в теплом воздухе. Угасал прекрасный день, навевая грусть на собеседников, они больше не проронили ни слова.