Поравнявшись с фигурой в плаще, я приподымаю шляпу, вхожу и придвигаю табуретку к столику. Лампа (точь-в-точь как те, что находят на раскопках в Помпее) зажжена, но помещение пусто. Фигура в плаще входит вслед за мною и останавливается возле меня.
— Хозяин?
— К вашим услугам.
— Дайте-ка мне, пожалуйста, стаканчик лучшего здешнего вина.
Он отходит к небольшой стойке и достает вино. Примечательное лицо его бледно, а по движениям можно судить, что он сильно чем-то изнурен, и потому я осведомляюсь, не болен ли он. Он отвечает любезно, но без улыбки, что это пустяк, хоть и достаточно неприятный: всего-навсего лихорадка. В то время как он ставит вино на столик, я, к его нескрываемому удивлению, кладу ладонь на его руку, заглядываю ему в лицо и говорю шепотом: «Я англичанин, и вы знакомы с одним моим другом. Помните…?» И я называю своего великодушного соотечественника.
Тут он громко вскрикивает, разражается слезами, падает к моим ногам, обхватывает руками мои колени и склоняет голову до земли.
Несколько лет тому назад человек, склонившийся сейчас к моим ногам, переполненное сердце которого колотится так, словно вот-вот выскочит из груди, и чьи слезы омочили мою одежду, был узником каторжной тюрьмы в северной Италии. Он был политическим преступником, поскольку принимал участие в последнем — по тому времени — восстании и был приговорен к пожизненному заключению. Если бы не то обстоятельство, что уже известный нам англичанин посетил как-то эту тюрьму, он, несомненно, умер бы в цепях.
То была отвратительная старинная тюрьма, каких много в Италии, и часть ее была расположена ниже уровня моря. Он был заточен в сводчатой подземной и подводной галерее; вход в нее преграждали решетчатые ворота, через которые только и проникал сюда воздух и свет. Здесь было так грязно и стояла такая невыносимая вонь, что человек, попавший сюда с воли, начинал задыхаться и даже при свете факела почти ничего не мог разглядеть. Когда англичанин увидел узника впервые, тот сидел на железной кровати, прикованный к ней тяжелой цепью, в дальнем — то есть худшем, наиболее отдаленном от света и воздуха — конце подземелья. Лицо этого человека, столь непохожее на физиономии окружавших его преступников, поразило своим выражением англичанина, и он заговорил с ним и узнал, каким образом тот очутился здесь.
Когда англичанин выбрался из страшной темницы на свет божий, он спросил сопровождавшего его начальника тюрьмы, почему Джиованни Карлаверо содержится в самом скверном месте.
— Потому что насчет него было особое распоряжение, — последовал сухой ответ.
— Так сказать, распоряжение уморить?
— Прошу прощения, особое распоряжение, — снова последовал ответ.
— У него нарыв на шее — несомненно следствие тяжелых условий, в которых он находится. Если его не будут лечить и не переведут в другое место, это его погубит.
— Прошу прощения. Я ничего тут поделать не могу. Насчет него было особое распоряжение.
Англичанин жил в этом городе, он пошел к себе домой, но образ прикованного к кровати человека лишил его сна и покоя, и дом перестал быть для него домом. У этого англичанина было на редкость отзывчивое сердце, и вынести эту картину он не мог. Он опять пошел к воротам тюрьмы; снова и снова возвращался он туда и беседовал с узником, и старался ободрить его. Пустив в ход все свои связи, он добился, чтобы с этого человека каждый день снимали цепи, которыми он был прикован к кровати, — пусть ненадолго — и разрешали ему подходить к решетке. На это понадобилось много времени, но общественное положение англичанина, его репутация и настойчивость сломили сопротивление, и поблажка была в конце концов дана. Через решетку, поскольку возле нее был хоть какой-то свет, англичанин вскрыл нарыв, и все сошло благополучно, и рана зажила. К этому времени его интерес к узнику возрос еще больше, и он принял отчаянное решение не щадить усилий, чтобы добиться помилования Карлаверо.