«Сейчас уточним, выясним, затвердим», — навязчиво повторялось в его сознании, и, пытаясь сопоставить все, что он знал о Грекове, с этим его реальным обликом — седыми, разлохмаченными волосами, рассеянным взглядом в пространство, с тем, что именно он родной брат матери, Никита слышал это ненужное напевное мычание Грекова и в то же время думал, что он каждый день, много лет живет, двигается в этом своем заполненном книгами кабинете, разговаривает по телефону, читает, работает над рукописями, открывает и закрывает сейф, делает несуразные жесты руками; но это было настолько будничным по сравнению с иным Грековым, которого он хотел увидеть сейчас, что это будничное уже не могло быть реальностью. И он подумал, что не понимает чего-то необходимого, важного, беспощадного, что должен был понять.
«Он почему-то играет передо мной и разговаривает, как со своим студентом, а я знаю, теперь я все знаю о нем. Но почему он так долго достает письмо?»
— Вот, голубчик, письмо Веры Лаврентьевны. Посмотрим, разберемся. Как это сейчас на собраниях говорят: «разберемся, обсудим». Еще есть такое слово — «уважить». Вы не состоите… не коммунист? Ах да… рановато. А я тридцать лет.
Совсем бесшумно захлопнулась дверца сейфа, повернулся в замке ключик. Греков опустил его в карман курточки. И, держа в одной руке письмо, теперь не бодро, а тихонько, боком двинулся к столу расслабленной походкой, шаркая шлепанцами, выговаривая не очень внятно:
— Рак, инсульт, инфаркт косят людей… Ужасно! Это — великое открытие атома в двадцатом веке. Бесконечные радиоактивные осадки. Человечество убьет себя без войны. Вы задумывались над этим? Впрочем, в ваши годы, конечно, никто об этом не думает. Ваша мать умерла от рака, если не ошибаюсь?
— А разве это важно вам? — неожиданно грубо проговорил Никита, презрительно наблюдая за Грековым, видя, как он вяло, будто нарочно протягивая минуты, усаживался в кресло перед столом, разглаживал на стопке своей рукописи письмо и потом, наклонив лоб, начал шарить рукой очки среди шуршащих бумаг. — И может быть, вы скажете, что любили мою мать? — опять неожиданно для себя произнес Никита и почувствовал, как сердце, поднявшись, застучало в висках. — Вы это скажете? Да? — проговорил он осекающимся голосом.
— Я любил ее… — строго сказал Греков, и глаза в надетых очках, как под лупой, подробно увеличились, не моргали, смотрели из-под чуть наклоненного, мраморно-белого лба, изучающе и остро ощупывали лицо Никиты. — Да, я любил ее… Мы были разные люди, но я любил вашу мать, свою сестру… И она любила меня. И верила мне. И тому доказательство это письмо…
— Неправда! — почти крикнул Никита. — Вы не имели права ее любить!
— Как вы сказали? — поднял тенорок Греков и, сорвав очки, блеснул глазами, зло и дико заголубевшими на залитом серой бледностью лице, но тотчас расслабленно Осел в кресло, схватился за сердце, прижал маленькой рукой кармашек на курточке.
— Как вы смеете? Как вы могли произнести эти слова?.. — замирающим шепотом забормотал Греков, дыша ртом, как при сердечном приступе, и рукой с прыгающими очками в ней указал на кресло. — Садитесь. Немедленно сядьте. И послушайте, послушайте… Вы в ужасном заблуждении. Это преступно по отношению ко мне!-Это преступно!..
Никита видел пальцы Грекова, они поползли к жестяной коробочке на столе, покопошились, отвинтили крышечку; белая таблетка валидола стукнула о зубы, и Греков некоторое время, откинув назад голову, сосал таблетку, глотал слюну, и опять донеслось то странное мычание какого-то невнятного мотивчика, какое возникало все время в паузах.
«Ему и в самом деле плохо? Или что это с ним?»— подумал Никита, уже потерянно оглядываясь, ища глазами графин с водой; но графина в кабинете не было.
Мычание прекратилось. Греков пошевелил головой, выдохнув воздух, печально улыбаясь.
— Лучше… лучше… — шепотом произнес он, кивая с благодарностью больного. — Отошло… Стенокардия, Я вижу, вы раскаиваетесь в своих словах. Спасибо, спасибо… Что ж, я могу понять. — Он осторожно перевел дыхание. — Я тоже в молодости рубил сплеча. И только потому, что мне не нравились чей-то нос, глаза, уши.
Никита молчал.
— Послушайте, ради бога, письмо… Вы просили, а я не могу вам его отдать, — обесцвеченным голосом заговорил Греков и слабо вздохнул, утомленно опустив молочно-белые веки. — Оно адресовано мне. Но я прочитаю его вам. От первой до последней строки. И вы поймете… Это записка о вас…
Он мягким, щупающим движением, словно и это приносило ему боль, надел очки, с мелким дрожанием пальцев вытянул письмо из конверта. Глядя на строчки, он долго молчал, несколько раз провел ладонью по нагрудному кармашку, успокаивая сердцебиение, потом стал читать скорбным и тусклым тенорком: