Сначала были в ресторане — среди смутного багрового полусвета мерцали зеленоватой тьмой огромные аквариумы, вялыми щупальцами извивались за стеклами водоросли, сплошные малиновые ковры устилали зал, заглушали голоса, шаги официантов; и было непроницаемо тихо, прохладно, как под землей. Но оба они обливались потом — влажные рубашки прилипли к спинам, к груди, — пили коньяк и бесконечно запивали его минеральной водой; обоих мучила жажда, ни коньяк, ни боржом не утоляли ее; саднило во рту от множества выкуренных сигарет; обоих толкало куда-то непроходящее нервное возбуждение; несколько раз расплачивались, вскакивали, снова садились, бессмысленно заказывая, опять требуя коньяк; и снова пили, словно боясь уйти отсюда, не договорив сейчас нечто жизненно важное для обоих, неотложное, сущее, но уже плохо слушали, плохо воспринимали друг друга и не говорили, а кричали и, на миг опомнившись, оглядывались, едва сознавая, зачем и для чего они здесь.
Старик официант, терпеливо выжидая в красноватой полутьме стены, переминался, наблюдал их издали; иногда мягкой, выработанной походкой, неслышной по ковру, подходил к столику, возникал над ними, беспокойно-вежливо улыбаясь, поднятыми бровями спрашивая, не нужен ли счет, и так же бесшумно отходил, сгоняя предупредительную улыбку с блеклого морщинистого лица.
— Мой отец не мог… не мог! Такого уж он не мог!.. Я его лучше, лучше тебя знаю! — повторял Валерий осипшим голосом, и его потное, искаженное, бледное сквозь дым лицо наклонялось к Никите с фанатичным упрямством человека, пытающегося доказать свое. — Старик мог сделать все, что угодно, все… Я его не идеализирую… К черту ангелов, ведь их нет!.. Он мог как-нибудь по-интеллигентски увильнуть, забить па́мороки, наконец! Но чтобы предать… Свою сестру! Твою мать… Это — нет! Это конец света!.. Этого не может быть… Он не мог этого сделать! Он, в сущности, слабый старик. Только игра! Хотел всегда быть либералом. И сейчас!.. Ты ведь только предполагаешь. А это обманывает! Я тоже иногда предполагаю, а на деле — выходит совсем другое. Нет, Никитушка! Ты говори, честно говори!.. Ты только предполагаешь?..
Его лицо просило, умоляло, требовало, в нем не было того самоуверенного выражения, к какому привык за эти дни Никита, и он назойливо и близко видел подстриженные ежиком выгоревшие волосы, ищущие поддержки зрачки, загорелую шею, белую сорочку, влажные пятна под мышками и вместе с тем реально ощущал красный полусвет вокруг себя, зеленую прохладу аквариумов, какое-то серое, вафельное лицо официанта в полутьме стены, и так же — несоответственно со всем этим — порой вдруг представлял написанную больничными фиолетовыми чернилами предсмертную записку матери, ее незнакомо крупный, детский почерк… Он хотел передать Валерию содержание этой записки, но почему-то мешало его мотающееся, пьяное, требовательное лицо, низко на грудь спущенный узел галстука, это тоскливо раздражало, и все время хотелось сказать, чтобы Валерий подтянул узел: тогда, казалось, многое будет не так ужасно.
— Кто тебе наврал? — крикнул Валерий, вытирая ладонью мокрую грудь. — Кому ты мог поверить? Ну скажи, кому?
— Себе, — отрывисто сказал Никита и влажными пальцами взялся за холодное стекло бокала с боржомом, выпил, глядя в красноватый дым, волнистыми полосами наполнявший зал ресторана, на ядовито-зеленый подсвет аквариумов, где посреди непрерывного колебания водорослей, посреди их щупалец лениво виляли плавниками, механически раскрывали круглые рты огненно-прозрачные рыбы. «Зачем мы здесь? — с тоской спросил он себя. — Я пью и не пьянею. Я все чувствую, все помню, все слышу. Зачем же тогда мы пьем? Для чего мы пришли сюда?..»
— Как он мог спокойно жить? — зло проговорил Никита. — Я этого никогда не пойму, он ведь знал, что было с моей матерью! Он знал и продолжал жить, юбилеи устраивать! Ты говоришь, игра? Ради чего? Не пошел, черт возьми, в монастырь, не посыпал голову пеплом! Не застрелился! Объясни! Вот ты объясни, а не спрашивай! Как так могут люди жить?.. Он ведь ее знал! Другие могли не знать, по он-то знал. Все знал!.. Он предал ее и жил! Прожил всю жизнь!..
— Ша! Заткнись! — крикнул Валерий, стискивая на столе руку Никиты. — Если еще повторишь «предал», я тебе набью морду Я не намерен выслушивать гнусь об отце… Слышал?
On придвинулся ближе, судорожной улыбкой обнажая зубы, струйки пота текли по его шее, одно плечо выгнулось, поднялось, и он все сильнее прижимал кисть Никиты к столу, к мокрой, облитой коньяком скатерти. Официант, стоя у стены, по-прежнему издали наблюдал за ними. И Никита с отвращением к своей потной руке, к скользкой ладони Валерия, к этой грязно-облитой скатерти, понимая, что сейчас может произойти что-то отвратительное между ними, не выдернул руку, а проговорил трезво и осмысленно, как можно спокойнее:
— Не глупи. Терпеть не могу идиотства. Ты пьян…