Моя доверительница, – по собственному ее признанию, от всех этих издевательств она была одною ногою в сумасшедшем доме, – поехала в Петербург и подала на Высочайшее имя прошение об отдельном виде и возвращении ей детей. В комиссии прошений пришли в ужас, прочитав мотивировку просьбы; обычно продолжительные в таких случаях справки на этот раз были наведены с резкою быстротою, и через месяц злополучная семья вздохнула свободно, выйдя из-под кошмара отцовских уродств…
Мать получила возможность распорядиться судьбою детей и воспитывать их прилично, без трепета и за их будущее, и за их честь. Добиться такой самостоятельности и законных прав на самозащиту было единственною целью моей доверительницы, когда она подавала жалобу. О каре преступнику она не думала. Напротив, теперь, когда высшее правосудие дало ей искомые права, она взяла на себя новую и нелегкую задачу – спасти виновного мужа от позорного наказания, а семью – от «марали». С этою целью, когда дело разбиралось на суде, и мать, и дочь воспользовались предоставленным им правом отказаться от показания. Родственники потерпевших давали показания сдержанные и осторожно-двусмысленные. Ни один опасный свидетель не был вызван. Словом, счастливого психопата вытащили за уши из омута те самые овцы, среди которых он всю жизнь был волком. Великодушие, очень дурно понятое и оплаченное: поверенный подсудимого, попросив суд об удалении свидетельниц из залы заседания, бесцеремонно облил их помоями беспутнейших выдумок, натолкованных ему полусумасшедшим клиентом… Представитель обвинительной власти, усматривая недочеты в следствии, обжаловал оправдательный приговор, и дело перешло в судебную палату.
Моя доверительница радовалась, что удалось спасти мужа, пока ей не выяснили последствий оправдания: муж опять получает право на детей, а она остается посмешищем, облитая помоями адвокатского краснобайства… За что?
Под впечатлением этого удручающего «за что?», потеряв веру в правосудие, с ненавистью к людям, полная слез, проклятий, истерических выкриков, бродила она по улицам, как пьяная, не помня себя, – и сама не могла мне объяснить толком, как зашла она, что повлекло ее к Толстому, которого она до тех пор никогда не видала и даже читала мало… И Лев Николаевич разговорил ее…
Соображая всю рассказанную мною трагедию, я не полагаю, чтобы в ее весьма отвратительном герое работала исключительно злая воля, как думает моя доверительница, настойчиво доказывая, что муж ее в здравом рассудке.
– Помилуйте! какой он был умница в торговом деле!
Воля не столько злая, сколько больная. Очевидно, мы имеем дело с резким типом последовательного помешательства: moral insanity[29]
, как классифицировал Маудсли.Морализировать мой рассказ незачем: он ясно говорит сам за себя, без комментариев. Я только снова подчеркну сказанное мною вначале о темном царстве и его обманной патриархальности, строенной не на нравственном самосознании, но на лицемерных внешних отношениях. Ах, не вынести бы сор из избы! что люди скажут! ах, не принять бы нам на себя «марали»! И вот – во имя накопления в избе кучи вонючего, заразительного сора – несколько лет подряд держат на свободе злого и вредного сумасшедшего, способного на убийство и на изнасилование – на всякую мерзость, какую подскажет ему искаженная деятельность больного мозга. Еще более разительная подробность: держат на свободе – не жалея его, как больного, но, наоборот, считая безобразника за вполне здорового, в твердой уверенности, что он не сумасшедший, но изверг по природе. Самодурство домовладыки санкционировано семейным безмолвным соглашением, самозащита против самодура упразднена и воспрещена. Его пороки, его грязь, расплывшаяся в семье, не «мораль» для последней, но станет «моралью», когда выплывет наружу, к обществу, на его правый и строгий суд. Пошлая и безнравственная логика! Каким язычником надо быть, какого кумира надо создавать из молвы двух десятков злых языков, чтобы, избегая их нахальной сплетни, терпеть над собою иго заведомого безумца, бешеного и развратного, и трепетать не пред мыслью, что безумец этот, не дай Бог, убьет кого-нибудь или опозорит родную дочь, но пред стыдом, как бы этого «своего» безумца не убрали, куда следует, – в тюрьму или сумасшедшей дом!.. Я слышал от многих коммерческих людей совершенно серьезный упрек потерпевшей: «Как это она все-таки довела до огласки? Как-нибудь бы обошлась – смягчить бы, скрыть бы, замять бы. Жаль: хорошая семья – и вдруг скандал!» Этот панический ужас скандала диктует русским людям половину мелких и трусливых подлостей, какими полна столичная жизнь. И никогда-то никого-то ни от чего-то он не спас, – даже от огласки, против которой выставляется он панацеей, потому что факты, укрытые от суда, следствия, психиатра и газеты, все же оповещаются городскими слухами, да еще разукрашенные, с пестрыми прибавлениями и небылицами досужих салопниц. А портил и портит всегда, всем и во всем…