Многие критики Гаршина указывали на толстовское влияние в его военных рассказах. Нет сомнения, что ни один русский писатель не свободен от обаяния гения и манеры Толстого. В данном случае можно, пожалуй, указать даже внешнее совпадение. Князь Андрей (в «Войне и мире»), раненный на поле битвы, также смотрит на синее небо и тоже предается размышлениям. Но даже поверхностного взгляда достаточно, чтобы заметить совершенную самостоятельность гаршинского настроения. Князь Андрей весь уходит в созерцание таинственной синевы, далекой и непроницаемой. Земля для него исчезает, он весь поглощен тайною этой спокойной бесконечности. Все долгое остальное время своей уходящей жизни он чувствует себя все более и более близким к решению вечных вопросов, пока наконец автор не заявляет нам, что его герой все решил и все понял. К сожалению, он умирает, не успев сообщить свое решение даже гениальному автору. Во всяком случае, эта тайна так бесконечно далека от тревог жизни, что в ней нет уже места вопросам о людских отношениях.
Герой Гаршина тоже смотрит на небо, но строй его мыслей совершенно другой. Небо для него только явление природы, синева, мелькающая меж ветвей и листьев, а вся мучительная работа его мысли вращается в пределах доступного ему мирка, в центре которого лежит и разлагается убитый им человек. Вместо того, чтобы стремиться к бесконечным тайнам, он мучительно разбирается в своем положении: я убил его? за что?
Хорошо это или дурно — но это так. Для Гаршина и его поколения вся психология «проклятых вопросов» сводилась к вопросу о правде или неправде в конечной области людских отношений. Всего вернее, что это не хорошо и не дурно, а просто факт. Человеческая мысль вечно бьется между этими двумя полюсами в своем стремлении к высшей истине и высшей правде…
Есть у Гаршина другой рассказ на ту же тему о войне. Заглавие его «Трус». Он не имел того успеха, как «Четыре дня», но он необыкновенно характеристичен для манеры и взглядов Гаршина. Основной мотив — ужас и неправда войны — развернут здесь по логическому плану, достигающему определенности почти геометрической. И вместе с тем в каждой детали слышится чуткий, почти болезненный трепет. Изображена небольшая группа интеллигентной молодежи: брат и сестра Львовы и двое их знакомых: Кузьма Фомич и лицо, от имени которого ведется рассказ. Он-то и есть «Трус».
«Война решительно не дает мне покоя, — говорит он. — Каждый день уносит сотни людей…» «Пятьдесят мертвых, сто изувеченных на аванпостной стычке считается незначительной вещью… Отчего же катастрофа на тилигульской насыпи заставила кричать о себе всю Россию, а на „аванпостные дела с незначительными потерями“ (тоже в несколько десятков человек) никто не обращает внимания…»
Ему тоже придется идти на войну. «Куда же, — спрашивает он себя, — куда же денется твое
Внутреннее чувство, не умолкая, протестует против этого противоречия, и за эти рефлексии знакомые считают его «трусом». Сестра Львова, хорошая девушка, с непосредственным чутьем долга, представляет другой строй тоже гаршинских мыслей. Она готовится идти в сестры милосердия. «Война зло, — соглашается она, — но ведь она неизбежна… Я боюсь, что вы не поймете меня. Вот что: по-моему, война есть общее горе, общее страдание, и уклоняться от нее, может быть, и позволительно, но мне это не нравится».
«Трус» проникается этой мыслью и идет на войну. Он остался бы — устроить это не трудно. Он этого не делает. Его требуют, он идет. «Но пусть, по крайней мере, ему не мешают иметь собственное мнение».
Весь рассказ и есть систематическое развитие отрицательного взгляда на войну. Явная задача, если хотите, его тенденция — оживить в воображении читателя военные реляции, облечь плотью и кровью их цифры.