Барыню на другой день похоронили, дом растащили, Панфилка только кабинет трогать не велел, облюбовал для своих занятий. А «Марточку» поместил в училище. Меня вызвал: «ты, кутья, способствовал бегству врагов народа?» Отперся я. Работа пошла, уж ему не до меня. Пошли собрания в училище. А «Марточка» там обретается, на окошке Панфилка ее пристроил, кашей велел кормить. Совсем больная она была, сидит-дрожит, синими лапками утирается, плачет, помаргивает, ну, как дите. Холодно ей, понятно, шубку у нее украли, от кофточки шерстяной один рукавок остался. Сидит, пригорюнясь, и все-то стонет: «о… ох… о… ох…» Сам слышал, видел, как слезы капали. А под окном народ, смеется, а кто и жалеет обезьянку, подсолнушков нанесли, морковки. А она ничего не хочет. И вот объявил Панфилка «научную беседу». Пришли послушать, а нас с батюшкой строгой повесткой вызвал. И стал Панфилка рассказывать… – совсем уж он одурел, – «все мы произошли от этой вот обезьянки!» И верно, что одурел: его потом водой отливали, и пена у него изо рта клубилась, будто припадочный! Крикнул – «вот вам будет наглядное учебное пособие!» – и поднял «Марточку» высоко за лапку. А она так и повисла, тряпкой. Глядят – мертвая обезьянка стала! Мужики кричать стали: «чего ты над нами насмехаешься, ай мы обезьяны? это тебе баушка родная… баушку уморил!..» Насмех стали кричать: «волосок лопнул!» Он по столу кулаком, опять обезьянку поднял… Тут я и не стерпел. Вышел к столику и кричу: «Православные, послушайте! Учитель чему вас учит… что вы теперь, как эта обезьянка, а не образ-подобие Божие. По его, это его плоть от плоти, а Апостол говорит: „никто же плоть свою возненавидит, а питает и греет ю“! А он свою плоть родную, баушку-то свою, глядите уж в гроб вогнал!» Так меня сразу осенило. Ка-ак загогочут, как начали кричать: «правильно, Степаныч… баушку уморил! волосок лопнул! А мы еще православные!..» Тут у учителя пена и пошла. А ко мне солдат, добрый парень, подходит и на ухо: «уноси ноги, Степаныч, куда до времени, а то прочухается – не сдобровать тебе». Ну, я тою же ночью и на «Кас-торную»…
Уж и не знаю, сколько там поплакало, после смеху-то: у Панфилки там бумага была, – за главного. А может, и убрали его, ничего не могу сказать. Так вот-с какое смешное дело. Много потом видал, и всех мне до крови жалко. И детей сколько помирало, замерзало, и воины, на глазах сколько помирало… Помню все и скорблю, и молюсь. И вот, и ту безвинную обезьянку до скорби жалко. И она плакала… И подумать – какой человек быть может!..
Перстень
…Повеселей бы чего спели, ску-шно! По программе..? Надоели мне программы, граммы, кило-граммы. «Где ты, мой пуд, чугунный, тяжкий, пузатый, с ручкою – дугой..?» С успехом декламирую, на «бис». Этого нет в «Чтеце», нет и в «Живой Струне», – здесь создано, Что это..? А. Глинка: «бурной жизнью утомленный, равнодушно бури жду…»! И жди. Какие тут бури… – жибу-лэ! Да наплевать мне, что «обращают внимание». Ах, как читал «Анчара»! – та м. Сивалдаи даже понимали. Все-о понимали! Помню, пробирался я к границе… В городишке М. зацапали меня, к этому ихнему пред-рев-кому, тогда такие были звери. Хохол был, что ли. Идеалист: «прикончить всех буржуев – будет счастье всем». Есть и такие, прямолинейные. Узнал, что я артист… – не вырвусь, думал: с месяц не выпускал, щедротами осыпал, бери – что хочешь! Чем взял? Не поверят: «Сакья-Муни», Мережковского, очаровался и… «Анчаром». Кончу «Анчара», а он – «ду-рак… а гарно!» – «дурак»-то про раба, а «гарно» – про неведомого Пушкина. Все переслушал – и выдал пропускной билет, храню: «Дано свободному артисту для вольного хождения по свету», и печать с каракулями. Ах, что бы можно было с таким народом сделать!.. Пя-ткой чует.
Чем расстроен..? Виденья одолели, привиденья. Вчера зашел, на рю дэ Ляфайэт, в лавчонку – «Русские бижу». В этих лавочках – замечали? – со-лью пахнет..? – слезами: натекло совсюду. Купил, вот, полюбуйтесь… изумруд – дуплет. А, все теперь фальшиво. Т а м, в пу-до-вом царстве, тоже не без того бывало, да… умели и отмыться, каяться. Для чего купил? Да вот, привычка… как Нерон, сквозь изумруд разглядываю мир прекрасный. Не могу вот не скандировать, привык… и взирать сквозь изумруд! Играл Нерона в «Камо грядеши» – сжился, не могу. В Екатеринославле проходу не давали, как играл. Изво-щики, газетчики, мальчишки… – выйдешь из «Европей
ской», вся улица кричит: «а, господин Нерон!» Очень понравилось, как я хрипел, с удушьем: у Момзена прочел – от ожиренья страдал Нерон удушьем. Перевоплощался, так и несло Нероном!
А когда-то на этом вот мизинце горел зеленым солнцем изумруд. На здешние прикинуть – тысяч двести. Не верите? Теперь и я не верю, а… бы-ло. Сам у Фаберже справлялся: пятнадцать тысяч чистоганом, золотых. В Москве: на Светлый День, подарок. Не верите? И я не верю. Сказка.
«Ах, сердце просится, и в даль уносится…» но – кррак, конец. Помните, чернь бывало, распевала: