Во второй половине мая дни выдались сухими и по-летнему знойными. Сады, крыши домов, палисадники — все было залито светом. Воздух пропитан теплом и запахом нагретой полыни. Акация стояла в цвету, нарядная, как невеста в подвенечном платье. С утра и до вечера над станицей висела горячая синь неба, и ни тучки, ни ветерка. Только к вечеру, когда уже загустевали сумерки, из-за Кубани, от ледников тянуло прохладой, и к полуночи она так остужала землю, что пастухи в горах, чтобы согреться, натягивали на себя бурки или разводили костры. С восходом же солнца прохлада исчезала и над всем кубанским верховьем снова разгорался майский день, сухой и жаркий, как в июле. Каждое утро из-за лиловых отрогов Кавказского хребта выплывали облака, похожие на белые папахи: казалось, что там, за горной грядой, прятался эскадрон всадников. Днем облака-папахи, расползаясь по небу, бесследно исчезали. Сегодня же они не расползлись, не раздвинулись вширь, а набухли и снизу почернели. К полудню на месте сизых папах поднялась огромная бурка, так размашисто раскинутая над всем предгорьем, что ее темные полы обняли полнеба и закрыли солнце. И уже то там, то тут молния старательно прострачивала бурку своими огненными нитями, и тогда где-то далеко-далеко, как вздох облегчения, дружелюбно погромыхивал гром.
Как бы предчувствуя ливень, Усть-Калитвинская станица притихла, насторожилась. Домашняя живность, боясь надвигавшейся грозы, попряталась в закуты. Улицы опустели. Закрылись наружные ставни, на трубы легли заслонки. В иных дворах, по старому поверью, за порог выбросили кочергу или рогач, чтобы ими отвести град. А ветер не то что дул, а падал с неба, наваливался на крыши, на сады, трепал акацию, и по улицам метелью кружились белые лепестки. И вдруг среди дня потемнело, да так быстро и так сильно, что не понять было, ночь ли наступила или тучи так плотно укутали землю. И в ту же минуту молния ослепила дома, сгибаемые ветром деревья, пустынные улицы. Гром невиданной силы ударил и раскатился над Усть-Калитвинской, тотчас хлынул косо, дождь, и хлынул так, что над укрытой тучами станицей поднялась водяная пыль. Майский дождь! Пришел-таки! Первый в этом году и как раз тот, которого давно все ждали.
В то время, когда темная водяная стена навалилась на станицу, мокрая «Волга», разбрызгивая лужи, подкатила к воротам. Из машины выскочил Щедров и, шлепая туфлями по пузырившейся воде, побежал в дом.
Как ни торопился проскочить расстояние от машины до крыльца, плечи и спина промокли, брюки снизу — хоть выжми, в туфлях — вода. Щедров снял пиджак, отряхнул его и повесил на спинку стула. Полотенцем вытер голову, лицо, шею. Переоделся в пижаму и, стоя у раскрытого окна, слушал радующий сердце шум ливня, повлажневшими глазами смотрел на залитый водой сад. Деревья нахохлились, ветки отяжелели и клонились, касаясь земли, а водяная стена еще яростнее обрушивалась на крыши, сады, и шум, тягучий и ровный, как рокот водопада, не умолкал ни на минуту. Раскаты грома — то совсем близкие, могучие, казалось, от них вздрагивала земля, то отдаленные, приглушенные, — пахнущая дождем, распаренная, теплая земля, и мокрая, промытая дождем зелень садов приводили Щедрова в восторг, его охватило чувство душевного ликования, так хорошо знакомое хлеборобам, когда идет проливной дождь. Хотелось выбежать на улицу, как выбегал, бывало, еще мальчуганом, и, подставляя лицо дождю, притопывая от счастья, закричать: «Дождик, дождик, припусти!» А ливень все шумел и шумел, и Щедров, точно опомнившись, взял телефонную трубку и сказал телефонистке голосом торжествующего человека:
— Милая девушка! Это Щедров! Поздравляю с дождем!
— И вас тоже! — бойко ответила девушка.
— Прошу, соедините меня, пожалуйста, со всеми колхозами и совхозами. Начнем хоть с николаевской «Зари».
— Небось хотите узнать про дождь?
— Красавица, вы угадали! Именно этого я и хочу!
Через минуту Щедров уже говорил с Логутенковым.
— Привет, Илья Васильевич! Ну как? И к тебе пришла радость?
— Какая там еще радость? — с тоскою в голосе ответил Логутенков. — Не радость, а горе навалилось на мои старые плечи.
— Что так?
— Орьев замучил допросами.
— А… ты о своем, а я о дожде. Как у тебя? Поливает?
— Шумит.
— Сильно шумит?
— Укрыл все поля.
— Отлично! А града нет?
— Не знаю, как на полях, а в станице пока благополучно.
— Позвони по бригадам и узнай, что там у них.
Только положил трубку, а уже соединили со Старо-Каланчевской.
— Ну, что у вас, Русанов? Льет?
— Вовсю! Наконец-то и над нами прорвалось небо!
— Ликуешь?
— А то как же! Настроение — хоть танцуй!
Черноусов, сдерживая волнение, говорил глухо:
— Пришла, Антон Иванович, и в Елютинскую благодать! Теперь елютинцы, считайте, с урожаем. Так что ругать нас не придется.
— Урожай-то надо еще вырастить и убрать.
— Было бы что выращивать и убирать.
— Град есть?
— Пока спокойно.
На проводе Вишняковская. Голос у Застрожного грустный.
— Ты что, Николай, такой хмурый?
— Обидно! Вокруг Вишняковской поливает, а у нас и не капает. Грохочет, со всех сторон нахмурило, кажется, вот-вот польет, и ничего… Беда!