Не хотелось Евдокии Ильиничне ворошить забытое, а оно, как на грех, само, не спросив согласия, уносило ее лет на тридцать назад… И она уже видела Ивана не согнутым на лавке, а сидящим за столом. Виделся он не измученным стариком, а молодец молодцом, и не один. Какие-то двое мужчин, упитанные и чубатые, в брезентовых помятых плащах (спешили и плащи не сняли!) пили с Иваном магарыч. В Прискорбный они приехали еще утром. Ездили с Иваном в стадо смотреть молодых бычков. На улице их поджидала тачанка в упряжке пары добрых коней с куце подвязанными хвостами. Кучер, укрывшись буркой, спал.
Евдокия Ильинична подавала на стол и слышала: Иван и гости вели речь о продаже бычков. Не могла понять, почему говорили шепотом, как заговорщики. Пугали слова: «Все, все документы, Иван Кузьмич, будут в полном порядке, за это просим не беспокоиться…» — «Только так, только так, это и есть мои условия, — отвечал Иван. — И чтоб печать и все подписи…» Приезжие не стали засиживаться. Выпили, наскоро закусили, надели на чубатые головы картузы, попрощались с Иваном и вышли из хаты. Проснулся кучер, и тачанка загремела по хутору. Иван курил, стоял возле окна и тоскливо смотрел на пустую, желтую от листьев улицу, на вербу, молитвенно склонившую на хату свои голые ветки…
Евдокия убирала со стола, спросила:
— Кто они, Ваня?
— А? Ты о ком?
— Да эти, чубатые?
— Просто люди… Заготовители по скоту… Ну, я пошел в правление. Сегодня у меня заседание. Не жди, приду поздно…
Евдокия не спала, поджидала мужа. Он вернулся в полночь, веселый, в отличном настроении. Увидел сидящую на кровати в одной рубашке жену, удивился и спросил:
— Чего полуночничаешь, Дуся?
— Не спится… Что-то боязно мне, Ваня…
— Откуда боязнь? — Присел на лавку и начал снимать сапоги. — Какая есть причина?
— Не спится… Что-то боязно мне, Ваня…
— Тю, дуреха! — Иван тихонько засмеялся. — Нашла баба о чем печалиться. Пойми, бычки не твои и не мои, бычки колхозные. Все одно их сдавать на мясокомбинат… Да ты не беспокойся. Все по закону. Вот и наряды, печать и все такое…
Из кармана вынул слабо шелестевшие бумаги, положил на стол. Босиком, неслышно подошел к люльке, подвешенной к потолку: в люльке спал маленький Игнатка. Постоял, покачал, — люлька скрипела, выговаривала: «…бычки не твои и не мои… вот и наряд, вот и наряд…» В подштанниках, голый до пояса, задержался возле кровати старшего сынишки, Антона. Прикрыл одеяльцем детские плечи, тяжело вздохнул и потушил лампу. Лег в постель, приголубил жену. Жесткими, пахнущими табаком губами щекотал мочку ее уха, шептал:
— Мудро люди говорят: муж и жена — одна сатана, и секретов промеж нас быть не должно… И раз ты тревожишься, то я зараз тебя успокою. Только то, что я поведаю, — тайна, и ты ни-ни… Поняла?
Евдокия кивала, говоря этим, что все понимает. Испуганно жалась к мужу, своим телом ощущая его тело — горячее и упругое.
— Суть, Дуся, в том, что на продаже бычков получу выгоду. Лично я получу ту выгоду… Понимаешь? Хватит, погуляли в нужде! И дед мой, и батя жили бедно. Сама ты из богатой семьи и знаешь, что бедность — это несчастье. Было время, богатели, наживались такие хваты, как твой покойный папаша, кто ненавидел нашу жизнь и сгинул с той ненавистью в груди…
— Моего батю не трогай… Нехай лежит в земле…
— Ну, к слову пришлось… Первое, Дуся, что мы сделаем, — это развалим к чертям собачьим хатенку и на ее месте поставим настоящий дом, и подальше от берега. — Иван мечтательно смотрел в потолок, прислушивался к чуть слышному посапыванию детей. — У нас сыновья подрастают, да и председателю колхоза ютиться в такой конуре даже совестно…
— Как же так, Ваня, совестно? Разве хата у нас краденая? — Евдокия приподнялась и посмотрела на мужа с таким страхом в глазах, будто увидела не своего Ивана, а незнакомого мужчину. — Говоришь, жить в своей хате совестно? А грех брать на душу не совестно?
— Глупость придумала! Мы не богомольные… Да и какой же тут грех. Говорю, что все по документам…
— А честность, Ваня? На нее-то где взять документы? Не делай этого… Прошу, Ваня… Детишек пожалей. Ить им жить средь людей…
Судорожно отворачивая голову, она залилась слезами, тихими и горькими. Лежать было невмоготу, и она, шмыгая носом, слезла с кровати. Стояла возле кровати и плакала, и все смотрела и смотрела на Ивана, и плакала, может быть, потому, что не могла понять, как же на ее постели очутился этот чужой мужчина.
— Да ты что, Евдокия? Или умом тронулась, или сдурела? — Пугал ее плач, чуть видимые в темноте ее глаза. — От своего счастья отказываешься? Таких ненормальных я еще не видал…
— Разве это счастье? — Она опустилась на колени, припала к кровати, всхлипывая. — Мы и сами разбогатеем… трудом, своим трудом, Ваня… Зачем нам чужое?
— Замолчи, дура! — Откинув одеяло, Иван соскочил с кровати. — Кто ты такая, что меня борешься поучать? Какая совестливая! Даже смешно! Случаем, не Семен ли Маслюков, учителишка паршивый, набил тебе в голову ту совесть?
— Семен тут ни при чем…
— А кто при чем? Кто?
— Я… Сама…