Она хотела крикнуть, а голос был тихий, слабый. Покачиваясь, как больная, подошла к столу, скомкала в кулаке бумаги.
— Положь! Слышишь, что говорю. Положь документы на место!
— Не положу…
— Кому сказал? Положь документы!
Иван не спеша пошел к столу. Евдокия побежала к выходу, потянулась руками к дверям и не успела их отворить. Ее настиг кулак, и она упала ничком к порогу… Когда очнулась, Ивана в хате не было. Возле нее, хныча, сидел перепуганный Антоша… В ту ночь их жизнь, точно наотмашь топором, была разрублена надвое до самого основания, и уже нельзя было ее ни сложить, ни склеить…
Обнимала Евдокия детей, плакала, горевала. Взглянула в зеркальце и отшатнулась. Щека в ссадине, левый, глаз припух. Товаркам на ферме сказала, что ходила вечером по воду на Кубань, упала и поранила лицо, и ей поверили. Никому не сказала, что Иван третью ночь не ночевал дома, и где пропадал, она не знала. Хотела пойти в район, пожаловаться. Но к кому пойти и кто станет выслушивать ее горькую правду? Да и район от Прискорбного далеко — за день туда не доберешься. А тут еще малые дети, как с ними, на кого оставить. И работу на ферме не бросишь.
На шестую ночь заявился Иван. Хмельной и злой. Думала, будет бить. Нет, бить не стал, сказал, отведя глаза, что пришел мириться. Горько было Евдокии говорить с ним, а еще горше ложиться в кровать и делать вид, что ничего между ними не произошло. Сцепивши зубы, душила в себе слезы, ради детей хотелось ей, чтобы зажила рана и соединилась разрубленная жизнь. Пусть будет подклеенная, подштопанная, думала она, а все-таки жизнь своя. Но ничего хорошего из ее желаний не получилось. Только себе причинила горе — затяжелела третьим ребенком.
Как-то ранним осенним утром по улице прошли бычки. Двигались лениво, видно, не хотелось им покидать хутор. Их подгоняли, торопили гуртоправы, ехавшие на поджарых, захлюстанных лошадях. Бычок с белой стежкой на лбу почему-то остановился возле Голубковой хаты, посмотрел в окно скучными лиловыми глазами, крутнул головой и побрел за стадом.
Весной прискорбненский колхоз присоединили к станичному, а Ивана перевели на работу в район. Что он там делал и какая у него была должность, Евдокия не знала и не узнавала. На что она ей, та должность, если Иван все реже и реже появлялся в Прискорбном. Попутный ветер приносил в хутор людские балачки, будто Иван жил с какой-то вдовушкой, не то с учительницей, не то с фельдшерицей. Ну и пусть живет, если та жизнь ему слаще, думала Евдокия, а сердце ныло, болело… Как-то явился Иван на тачанке, узнав, что Евдокия родила дочку. Хмурый, нелюдимый, постоял возле люльки, без улыбки, без радости посмотрел на сонное личико младенца, спросил:
— Какое дала имя?
— Ольгой нарекла…
Прикусил губу, молчал. Не приблизился к сыновьям. Антоша и Игнатка с опаской поглядели на отца и подойти к нему не решились. Потупя глаза, Иван оставил на столе деньги и уехал… Последний раз Евдокия видела Ивана возле той арки, что еще стоит, побитая дождями, со смытой краской, возле фермы. Он приехал из Краснодара вместе с уполномоченным крайисполкома. В ту пору Иван, как говорили в хуторе, был каким-то важным лицом. Иван не подходил к Евдокии Ильиничне, держался в стороне. Вместе с другими доярками, получавшими награды, Евдокия Ильинична находилась на трибуне, и Иван ни разу не посмотрел на жену. Представитель крайисполкома приколол Евдокии Ильиничне на грудь орден Ленина и Золотую Звездочку Героини труда. Загремела музыка, солнце заиграло в медных трубах. На какой-то миг глаза Евдокии и Ивана встретились, чтобы немым взглядом сказать: ну вот и все, и стали мы чужие, и пришел конец всему, что было…
Глава 4
Думы, думы, отчего вы так пугливы и так коротки? Почему вы, как всполохи ранних зарниц, не успели еще озарить небо, а уже отсветили и погасли? И снова не мечты, не воспоминания, а самая обыденная жизнь встала перед глазами. Евдокия Ильинична смахнула набежавшую слезу и опять пристально посмотрела на Ивана. Он все так же сутулился на лавке, все так же сосал цигарку и о чем-то думал. О чем? Кто его знает! Может, о том же, о чем и она думала? Может, и ему, как ей, было больно и горько, и, может быть, сидя в своей хате, он впервые пожалел о том, что случилось в те далекие годы, пожалел и раскаялся?
— Что так смотришь на меня, Дуся?
— Гляжу и не верю глазам своим… Ой, как же ты, Кузьмич, переменился…
— Нашла чему удивляться! — Скупая улыбка тронула сухие губы. — С годами все меняются… И ты тоже. Разве такая была, Дуся? Все стареем, годы идут…
— Я, Кузьмич, не про старость… Какой-то ты прибитый…
— Один я, Дуся, остался на свете…
— А где же те… ну те, с кем миловался?
— И я могу спросить: а где твой Семен Маслюков?
— Семен у меня один, а у тебя сколько было…
— Всего только две. — Иван достал из нагрудного кармана гимнастерки записную книжку, полистал ее, отыскал фотографию. — Последняя, с какой проживал в Невинке, вот она со мной… Погляди на нее, ежели желаешь.