Читаем Том 4 полностью

Герман представил себя на миг висящим в петле дядиного кубинского галстука, усыпанного мелкими серпиками и разнообразными молоточками, в том числе и отбойными. Тело его огромное, как бы предвосхитив посмертную расслабленность всех своих членов, вздрогнуло и печально вытянулось под одеяльцем.

Подмечено, что человек, пытающийся спастись от внутренней и наружной стужи под одеяльцем, которое ему безнадежно коротко и вообще в ширину маловато, выглядит почему-то тварью невообразимо жалкой и самой несчастной на свете. Пьяный человек, одиноко замерзающий в канаве жизни, выглядит гораздо горделивей, чем человек, дрожащий всю ночь под жалким одеяльцем…

Вот и Герману сделалось вдруг жаль себя так пронзительно и безнадежно, что даже чудесным образом пролившиеся с неба прямо в глотку сто грамм синей сивухи показались бы ему в этот момент ничтожной мелочишкой по сравнению с чувством вечного покоя, страстно вдруг предвосхищенного страдающей его душой.

Он полностью был готов в те минуты к смерти. Но не спешил, ибо, ощутив наличие хоть и чересчур скромного, но все ж таки выхода из положения с помощью петли, понял, что спешить ему теперь некуда.

Он грустно дрожал и грезил, как с блеском отмазывает у московских кидал партийно-дирижаблевый миллион… Отмазал и теперь уже лежит по горизонтали с «Персонажами арабских сказок женского пола» в бассейне с холодным пивом, а с пива этого бочкового жигулевского сам Лигачев сдувает пену. Лежит он, идиотина эдакая, с одалисками загорелыми, словно литовские гуси в духовке, закусывает номенклатурными сосисками и зажевывает пивко «Реакционным произведением Достоевского», то есть вялеными бесами русской революции, а может быть, и «Легендарной породой мелких рыб Невской Губы».

И все дальнейшее ему ясно, потому что ничто не ново под этою люстрой, как сказал по вертикали «автор прощальной строки: «До свиданья, друг мой, до свиданья…»

Надо сказать, что при всей ясности оснований для сведения счетов с вечно мухлюющей жизнью или же с садистски изгаляющимся обществом человек никогда не повесится, не тяпнет соляной кислоты, а уж тем более не нарушит график движения трамвая, если бесам – под удобным предлогом заботы о вечном покое человека, – если бесам не удастся совратить на лукавом своем наречии несчастное его сознание. А оно ведь колеблется еще трепетней, чем колеблется скромное пламечко свечечки бедной на адском сквозняке.

Но в душе человека, как в конце фразы предыдущей, совершенно истаивают все глаголы воли, если союзу бесов все ж таки удается окончательно задуть свечечку мерцающего сознания очередной жертвы, и тогда… тогда наложивший на себя руки становится непричастным к существованию… тогда не подлежит он спасению в будущем времени – непредсказуемо гибнет его Я, гибнет личное местоимение первого лица единственного числа, пропадает язычок пламечка свечечки, одною искоркою стало меньше в Огне Неугасимого Многоязычия… Безвольные и несколько опустившиеся люди, принявшие вдруг самоубийственное решение, иногда перестают замечать время.

Они с блаженной безответственностью плывут по его течению, забываются, перестают откликаться, скажем, на страдальческие боли трагически неопохмелившегося организма, в груди у них затихают упреки ко всем соотечественникам, включая коварных дам, предателей-друзей, хамствующее начальство и высшие власти, но главное – начинают эти люди самозабвенно мечтать.

И с такою неистовой страстью навязывают они призрачным сюжетам, сотканным из самых невероятных грез, статус комфортабельной действительности, так уютно размещают они действительность эту в своевольно вывернутых воображением координатах времени и пространства, так мило и умозрительно управляются они там с механикой наконец-то прирученного Случая, так мастерски разделываются с замечательно мифологизированными врагами, экзальтированно потворствуют своре голодных своих прихотей, до краев насыщают удачей пустыню былой неудовлетворенности, услаждают по высшему классу тщеславие с самолюбием, утирают самооплеванное достоинство, – что им, поверьте, и вешаться-то совсем уже не требуется после продолжительного соития с сонмом сладких грез.

Одним словом, немного переиначив дьявольски лукавое высказывание одного кремлевского мечтателя, можно смело утверждать, что вешается только тот, кто не мечтает.

Возможно, в тайных прикладных значениях этого афоризма и зарыта собака совершенно непостижимой живучести великих народов-страдальцев.

Перейти на страницу:

Все книги серии Ю.Алешковский. Собрание сочинений в шести томах

Том 3
Том 3

Мне жаль, что нынешний Юз-прозаик, даже – представьте себе, романист – романист, поставим так ударение, – как-то заслонил его раннюю лирику, его старые песни. Р' тех первых песнях – я РёС… РІСЃРµ-таки больше всего люблю, может быть, потому, что иные из РЅРёС… рождались у меня на глазах, – что он делал в тех песнях? Он в РЅРёС… послал весь этот наш советский порядок на то самое. Но сделал это не как хулиган, а как РїРѕСЌС', у которого песни стали фольклором и потеряли автора. Р' позапрошлом веке было такое – «Среди долины ровныя…», «Не слышно шуму городского…», «Степь да степь кругом…». Тогда – «Степь да степь…», в наше время – «Товарищ Сталин, РІС‹ большой ученый». Новое время – новые песни. Пошли приписывать Высоцкому или Галичу, а то РєРѕРјСѓ-то еще, но ведь это до Высоцкого и Галича, в 50-Рµ еще РіРѕРґС‹. Он в этом вдруг тогда зазвучавшем Р·вуке неслыханно СЃРІРѕР±одного творчества – дописьменного, как назвал его Битов, – был тогда первый (или один из самых первых).В«Р

Юз Алешковский

Классическая проза

Похожие книги