– Нате, волки позорные, берите всех! – И совал шпанцырей и монахов опешившим врагам своим. Еще он успевал вставить, обиженно хныкая: – Сами ток что взяли по сто двадцать у Шурика с Малюшенки. – Мал был еще Колька Коллега, а удал уже и хитер, и смекалист.
Называл он имя известного врагам его голубятника, жившего поблизости с обворованным.
– Ну, ты артист! – восхищался Сопеля, когда удавалось вырваться, потому что вся ватага устремлялась на поиски Шурика и, возможно, найдя его, била нещадно. – Артист ты, – заикаясь, повторял Ленька, – и где ты, пала, так наблатыкался! Я уж чуть было рыжему не врезал. А тут ты как раз заорал. Ну ты, Коллега, даешь!
Вырос Колька во дворе, жил во дворе, во дворе и влюбился. Когда Тамара с ним познакомилась… Вернее, он с ней: она-то про него давно знала и видела часто, и снился он ей, сильный и бесстрашный, да легенды о нем ходили по всему району – как он запросто так по карнизу ходил, как избил да выгнал четверых или пятерых даже ханыг, которые приходили к ним в подъезд поддавать и со второго этажа подглядывать в женские бани. Их жильцы водой да помоями поливали, но они все равно шли как на работу. Что за напасть? И глядеть-то они могли только в предбанник, где и не все голые, да и видно только от поясницы и ниже, а выше – не видно, – а какой интерес видеть зад без лица!
Колька их и выгнал, и избил еще. Один. Но это так все – для Колькиной, что ли, характеристики. Разговор-то не о нем.
Когда Тамара набрала почти уже шестнадцать, он ее и заметил. Было ему двадцать пять, водились у него деньжата, играл он на гитаре и пел. Жалобные такие, блатные-преблатные переживательные песни, курил что-то пахучее. Возьмет папироску, надкусит кончик, сдвинет тонкую бумажку с гильзы вперед, табак вытрясет, смешает с чем-то, пальцами помнет и обратно в папироску, потом надвинет обратно на гильзу и затягивается глубоко, как дышит, для чего держит ее губами неплотно, а рукой мелко трясет, чтобы – подальше в легкие, с воздухом, потом подержит сколько возможно и только тогда выдохнет это что-то, пахнувшее терпко и вкусно.
‹Он› и Тамаре давал затянуться, он и вина ей давал понемногу, он и соблазнил ее как-то случайно и просто: целовал, целовал, влез под кофточку, расстегнул пуговки – одну, другую, а там уж она неожиданно вдруг и сказала:
– Пусти! Я сама. – И сама, действительно, разделась.
Было это после девятого класса, после каникул летних даже. Тамара ездила пионервожатой в лагерь, куда и всегда – в Тарусу. Место это знаменитое, старинное, с рекой, лесами, да погодами теплыми, да вечерами синими и томными, когда юноши-пионервожатые, угомонив свои любопытные отряды, где были уже и взрослые балбесы, которые тоже по ночам шастать хотят по девочкиным палаткам, и некоторые и шастают даже, – да бог с ними – дело молодое, – собираются, значит, вожатые на эдакие вечеринки, вечеринки тайные и тихие, чтобы начальник и воспитатели повода не имели сказать что-нибудь или еще хуже – отправить домой, а в школу написать про моральный облик.
Они – начальники и воспитатели – знают, конечно, про вечерние эти посиделки, и сами бы не прочь, но на них – бремя власти, и им – негоже.
А вожатые сидят где-нибудь в лесу, поют всякие нежности и неприличности, и их же – нежности и неприличности – совершают. Разбредаются по парам по шалашам, где влюбленным рай, хотя они и не влюбленные вовсе, а так, оттого что кровь играет да ночь теплая и звездная. Шалаши эти днем дети строили. Спасибо им, пионерам, хоть здесь от них прок. Особых, конечно, вольностей не было, потому что стеснялись девичества девушки, и юноши боялись ударить в грязь лицом и опозориться, да некоторые просто и не знали, что делать дальше после объятий. На практике не знали, хотя теоретически давно изучили всё до тонкостей из ботаники, зоологии и анатомии, которая в девятом классе преподается под хихиканье и сальные шуточки. Знали они и про первородный грех Адама и Евы, и последующие до нынешних времен, ибо жили они по большей части в одной комнате с родителями, и родители, думая, что они спят, конечно же… Но они не спали и всё слышали. Справедливо все-таки замечено древними – во всем виноват квартирный вопрос.
Но даже призвав на помощь все свои духовные силы и познания – ни один из вожатых не перешагнул известного предела, Тамарин мальчик тоже ничего не рискнул и сохранил ее для Николая Коллеги, бывшего голубятника, потом уголовника и фантазера, по которому тюрьма плакала призывно и давно. И доплакалась. Он ее не обошел.
Все это рассказано к тому, что Тамара после каникул вернулась загорелой, похудевшей, с выгоревшими волосами и голубыми полукружьями у глаз – от забот о детях и от неоправданных ночных недосыпаний.
И можно ли ее было не соблазнить? Никак, конечно, нельзя было. Он и соблазнил, но не бросил, как положено, а просто пошел под суд за неудавшуюся какую-то кражу.
Тамара по нем не плакала, да и он повел себя благородно, и разговор меж ними вышел такой:
– Ты меня не жди. Не на фронт иду!
– Я и не собиралась!