Из нашего пепла Феникс воскреснет И к небу пламенным облаком взлетит!
И когда в последнем прощальном поцелуе Маргариты и Фра Дольчино холодные губы Лествицыной слишком надолго слились с губами Берлоги, артист вдруг почувствовал и подумал с укоряющим испугом: «Не по-театральному… Эта женщина любит меня!»
По окончании спектакля и вызовов Берлога, разгримировавшись, зашел к Лествицыной в уборную и горячо благодарил. Она, возбужденная, растроганная, счастливая, твердила:
— Не вам благодарить меня, а мне вас… Этим спектаклем вы осветили и согрели всю мою жизнь!
— Не могу ли я быть чем-либо полезен вам? Я буду искренно счастлив сделать все, вам приятное.
— Да? Ловлю вас на слове: окажите мне честь — сейчас из театра пожалуйте ко мне чай пить.
— С удовольствием. Я только заеду в гостиницу справиться о здоровье Елизаветы Вадимовны — и сейчас же к вам. Дайте ваш адрес. Но это не труд, а новая ваша любезность ко мне. Вы мне скажите какое-нибудь серьезное ваше желание… Я должен поквитаться с вами… Честное слово Андрея Берлоги!
В кротких звериных глазах Лествицыной мерцали звезды странной, длинной улыбки.
— Прекрасно… благодарю вас… Вот, стало быть, приезжайте чай пить… Я надумаю просьбу и скажу за самоваром, между двумя чашками чаю.
К Елизавете Вадимовне Светлицкая Берлогу не впустила: больная уже спала.
Двухкомнатная квартирка Лествицыной удивила Берлогу монашескою скудостью обстановки. Только пианино было дорогой фабрики, да на стене висел великолепный поясной портрет его — Берлоги — очень дорогой, потому что давний и редкий: фотограф невзначай разбил негатив.
— Buona sera, signore… [425]
не ожидал встретиться! — раскланялся артист с изображением своим.Лествицына улыбнулась таинственно и самодовольно.
— Если вы, Андрей Викторович, — в ожидании, покуда я окончу хозяйственные мои хлопоты, — пройдете вот в эту комнату, то найдете в ней много знакомого.
В комнате, оказавшейся спальнею хозяйки, было уютнее. Стоял книжный шкаф, сверкавший сквозь стекло, с одной полки — золотыми именами поэтов-классиков, с другой — корешками оперных клавираусцугов, с третьей — Боклем, Миллем, Дарвином, Спенсером, Марксом, Михайловским, Ницше, Максом Штирнером… По стенам же, на столе, даже на тумбе у кровати, Берлога опять видел в бесконечных изменения себя — во всевозможных костюмах, в фотографии, гравюре, акварели всяких форматов и размеров. [426]
— Вот галерею устроили! — сказал он, выходя. — Охота же вам!.. Даже сконфузили… смотреть совестно! Право…
Лествицына улыбалась с молчаливым торжеством, точно жрица, показавшая туристу прекрасный храм, которым она, влюбленная фанатичка, гордится.
Сели к самовару.
— Вы не ждете других гостей, кроме меня?., простите, Лествицына, забыл ваше имя-отчество…
— Не забыли, а никогда не знали. Меня зовут Федосья Терентьевна. Не совсем благозвучно для оперной артистки, но папаша с мамашей не предполагали при моем крещении, что их дочери придется когда-нибудь изображать Маргариту Трентскую… Нет, я никого не жду. Если бы и напросился кто-нибудь, отклонила бы. Потому что я действительно имею к вам важный разговор и серьезную просьбу. Да… серьезную, как жизнь, которая от нее зависит…
Звериные глаза Лествицыной как будто даже глубже стали в искренности сильного, трагического чувства. Смущенный Берлога повторял:
— Все, что могу… все, что могу…
Она согнулась над столом на опертых локтях, вытянула шею, как большая, внимательно слушающая собака и, глядя через стол в лицо Берлоги глазами, полными отчаянного вдохновения, произнесла губами, почти белыми, в трепете сдержанного удушья:
— Я хочу иметь от вас ребенка.
И — не дав ему, изумленному, слова возразить, — заговорила спешно, твердо, с убеждением.