— Силе Кузьмичу Хлебенному я принадлежала поневоле, как купленная вещь, но тебя, Андрей, я пробовала полюбить… ты это помни!
Ну… и помню!.. Мы вскоре после того расстались. И — собственно говоря, с тем я и остался от нее на всю жизнь, что она меня не любила, но только пробовала полюбить. Как начальство пишет резолюцию на докладах о видах на неурожай: «Не весьма утешительно!» И единственный реванш мой — в том, что все же не она меня, а я первый ее бросил. И — представь себе! — я уверен, что именно тем я и сохранил себе ее дружбу и хоть сколько-нибудь восстановил для себя ее уважение. Потому что — это она сама мне впоследствии призналась:
— Пока мы были любовниками, я была к тебе очень привязана («любила» — так-таки и не захотела, брат, сказать… только это — врешь! любила, богиня, Андрея Берлогу — врешь, любила!) — я была к тебе очень привязана, но нисколько тебя не уважала… А бывали дни, что и презирала, Андрей! И тебя — как тебя, и себя — зачем я с тобою.
С характером дама, братец ты мой!.. Погоди: дай опрокинуть стаканчик бордо за ее здоровье!..
И вот, милый, хочу я изобразить тебе, как сумею, откуда закипает во мне эта моя шалая злость, когда я слышу, как Леля выводит ноты в Маргарите Трентской. Это — правильно Светлицкая мне растолковала— это у меня именно плебейское, мужицкое, атавизм от трудовой черни. Ну точь-в-точь как рабочая артель сваи бьет, а прохожий барин в перчатках вдруг суется: «Mes amis, comme c’est drôle! [232]
дайте и мне потянуть за веревку!..» — «Отойди, барин, не господское тут дело, тебе оно — в шутку, а мы горбом берем!..» Не люблю, брат, я господ, хоть и сам в господа вышел, и господские капиталы загребаю, и господскую одежу носить от Елены Сергеевны обучен. Ничего с этим не поделаешь: органическое, не люблю. И больше всего не люблю, когда барин в мужика играть начинает и по-барски к небарским делам ручку прикладывает. Ну вот, например, взять: уж на что Лев Николаевич Толстой — гениальная голова, а мазанья печек и тачанья сапогов его я в свое время переварить не мог, — все равно как теперь не могу переварить, зачем он о рабочем вопросе отсебятину пишет, когда рабочего мира не знает. Уж это так заведено на Руси: где барин, там, будь он хоть семи пядей во лбу, там и отсебятина. А отсебятина — это дилетантизм. И если отсебятина гениальна, — это только гениальный дилетантизм: фейерверк семью саженями выше нормы, но такой же бесплодный пшик, как и всякий фейерверк. Ненавижу отсебятный дилетантизм. Ненавижу дилетантские сапоги, хотя бы их шил Толстой, ненавижу дилетантские печки, хотя бы их мазал Толстой, особенно ненавижу дилетантское отношение к социальным вопросам, хотя бы дилетантствовал опять-таки сам Лев Николаевич Толстой. Потому что надо любить и знать, а в работе — знать — значит любить, а любить — значит знать. Отсебятный же дилетантизм работы не знает, не любит, он лишь упражняется в предвзятой диалектике о работе и самодовольно гимнастирует мыслью, как уверенный в своих мускулах цирковой Геркулес — пудовою гирею Отсебятина — холод, умничанье, ряженье, фальшь. Печка, свалянная по внушению отсебятины, не греет, сапог отсебятный не носится, отсебятно воображенный рабочий — не человек с плотью человечьей, а книжный призрак из Генри Джорджа. Не хочу печек и сапогов, скверно сделанных руками, способными хорошо писать «Воскресенье», не хочу рабочего, выдуманного умным барином-диалектиком по английским книжкам. Не хочу и — чтобы моя барыня Елена Сергеевна отсебятиною сочиняла Маргариту Трентскую, которой демократическое пламя ее не согревает, которой идей она в себе не носит, которой подвиг для нее не нужен, которой слава для нее непонятна, которой характер ей антипатичен. Не хочу в живом и страстном деле — формально умничающей, мертвой театральщины, ловко комбинирующей внешние «ситуации», торжествующей условными позами, жестами, гримасами, группами, рассудочными интонациями, рассчитанными нотами…[233]Я жить хочу,
Хочу волненья,
Хочу борьбы!..
Хочу жизни и правды жизни — заправских печек, заправских сапогов, заправских рабочих, заправскую Маргариту Трентскую. Да — черта с два! Хоти, пожалуй: где взять, когда нет?
А эту девицу Наседкину, рекомендуемую Светлицкою, надо, однако, очень и очень запомнить на всякий случай. Любопытная, брат, фигура: такой как будто еще не случалось встречать. Что голос у нее феноменальный, — это, конечно, дело превосходнейшее; но хороших голосов слыхивал я на своем веку немало, а вот — как она этим голосом своим удивительным вчера, на репетиции «Демона», сказала мне в дуэте:
Ты все понял, ты все знаешь
И сжалишься, конечно, ты…
Клянися мне от злых стяжаний
Отречься отныне… дай мне обет!..