Так, брат, сказала, такою трагедией всю эту глупую висковатовскую риторику наполнила, что у меня волосы на голове зашевелились, и я сам себя позабыл… И вдруг, брат, почудилось мне, что и в келье я монастырской, и ночь, и Казбек в окно виден… а ведь — даже без декораций репетировали: ни малейшей иллюзии… Опомнился — слышу: кой черт? Пою «Клятву» — полным голосом, со всею игрою… это я-то! на репетиции-то! Демона-то! Новость! Невидаль! Да так — доревел весь дуэт до конца… Оркестр хохочет, Рахе кисло ухмыляется, а Мешканов рад, прыгает, как чертик в банке:
— Вот это называется — забрало доброго русского молодца! вот это по-нашему— подъем![234]
Он чрезвычайно благоволит к этой нашей дебютантке и, что для Мешканова особенно удивительно, без всякого амурного пакостничества, столько ему свойственного. Госпожа Наседкина в жизни совсем нехороша собою, неинтересна и, на первый взгляд, даже не слишком симпатична. Но ты же Мешканова знаешь: у него, сатира, такое правило, чтобы без разбора бить сороку и ворону, — авось, мол, пошлет Бог когда-нибудь и ясного сокола. Ну так вот сей самый потаскун Мешканов, который — именно по поводу этой же толстомясой девицы— всего еще несколько дней тому назад импровизировал всякое циничное вранье и ржал, как стоялый жеребец, с некоторого времени начал вдруг относиться к г-же Наседкиной с таким отличным уважением, точно она Вильгельмина, королева нидерландская. Понимаешь: Мешканов!!! Право, я даже не подозревал у него такого тона и не считал его способным! Ведь — театральный же гном он: копошась и кривляясь во мраке кулис, давно уже позабыл, как на белом свете настоящие люди между собой разговаривают! Подобной аттенции от него еще ни одна из наших театральных дам не удостаивалась, не исключая самой Елены Сергеевны, которой он больше боится, чем любит ее, которою больше артистически восхищается, чем ценит в ней ее великие добродетели.[235]
Над Мешкановым мужчины в труппе посмеиваются, но вчера он так рыкнул на Ваньку Фернандова, хоть бы и самому нашему Захару в пору, — знаешь, как орет Захар, когда имеет дело с человеком маленьким, рабочим и — он уверен, что безопасным? Злополучный Ванька так шаром и откатился. Но предо мною-то Мешканов, по обыкновению, на задних лапочках, и я прижал его в угол: кайся, старый грешник! рассказывай, нечестивый зубоскал! И — представь! — даже со мною серьезничает:— Рассказывать, — говорит, — мне нечего, каяться не желаю, а только верьте моим словам, Андрей Викторович: ежели была на свете Орлеанская дева, Жанна д’Арк, так вот она — эта самая Елизавета Вадимовна Наседкина и есть — Орлеанская дева! [236]
Я говорю:
— Орлеанская дева — это, Мартын, великолепно, но несколько двусмысленно. Ежели по Шиллеру, то хорошо, а ежели по Вольтеру, так оно — попахивает!
А он смотрит с укоризною:
— Эх, говорит, вы! Великий человек, а не умеете в женщине душу ее прочитать! И уж кому-кому, а вам-то всех бы меньше следовало над этою бедною Наседкиною издеваться… Ведь она на вас, как на икону какую-нибудь чудотворную, взирает! Только что Богу не молится!
Благодарю, не ожидал. Тем более что манера молиться на меня Богу у этой девицы — престранная. Намедни поймала она меня в коридоре один на один, смотрит мне в лицо своими серыми глазищами и вдруг заявляет, — очень ласково, но, знаешь, решительно и бесповоротно:
— Господин Берлога, я слышала, что вы в артистическом совете всегда очень много говорите за меня, и у дирекции я считаюсь состоящею под вашим специальным покровительством. Я чрезвычайно благодарна вам за ваше расположение, я понимаю, насколько ваша поддержка мне полезна, но все-таки очень прошу вас: прекратите это, не надо. Я безумно люблю искусство. Оно для меня — святыня. Я считаю, что достигать своего идеала человек обязан исключительно своими силами. Если его поддерживают да подсаживают — это уже компромисс, это не удовлетворяет. Я — человек мнительный: если вы или кто другой станет мне покровительствовать, мне все будет казаться, что я только покровительством и делаю карьеру, а сама по себе ничего не стою и без покровительства гожусь разве в хор или на выхода — изображать наперсниц, дуэний и придворных дам. Сомнения отравят мне все счастье, все наслаждение, которое я нахожу в любимом труде. Так что — пожалуйста, оставьте меня одну идти своею дорогою.
Признаюсь, я был страшно удивлен. Во-первых, эту пухлую и сонную девицу ославили у нас в театре дурою, и вдруг — ослица Валаамова возглаголела, да еще — как! Во-вторых, за весь мой театральный опыт— первый случай, чтобы дебютантка отказывалась от моего покровительства! В-третьих, этот наивный энтузиазм, эта вера в святыню искусства, эта готовность надорваться в одиноком служении своему богу, эта гордая жажда самостоятельности… знаешь, я был глубоко тронут!