Бордо мое дошло, рука онемела от пера, а нервы успокоились: зеваю, хочу спать… Анастасия уверяет из спальни, что я не боюсь Бога и намерен кончить жизнь нищим, так как в прошлом месяце мы заплатили за электричество 32 рубля 80 копеек… Спасаю свою старость от сумы и посоха и ставлю точку. Прощай, брат милый. Будь здоров. Не забывай Пиши.
XI
В широко распахнутых дверях нарядной, но весьма хаотической уборной, — озаренный сзади ярким электрическим светом, огромный на пестром фоне развешанных по стенам юбок, верхом на венском стуле, как гусар на коне, — сидел белый, с мохнатыми крыльями, ангел. В правой руке он любовно держал стеклянную кружку с красным вином, в левой — дымилась папироса. Ангел курил, прихлебывал и деловито осведомлялся у стоявшего пред ним театрального рассыльного:
— Как жена?
Рассыльный, печальный желтый человек с тяжелым рубленым шрамом через бровь вверх по лбу, улыбался благодарно, с тою почтительною фамильярностью, которая в отношениях между слугами и господами всегда свидетельствует; что первые уважают и любят, а вторые — порядочные и добрые люди, и говорил сиплым басом:
— Супруге моей, Марья Павловна, последние сроки выходят. С часа на час ждем.
— Разродится — крестить зови. Кумовья будем.
— Без вас, Марья Павловна, не обойдемся! Разве возможно? Не оставьте милостью! В первый долг! Авось мы не хуже других.
Маша Юлович осушила свою кружку, передала ее рассыльному, вздохнула и изрекла:
— Крестникам моим, брат Матвей, числа нет. Своими детьми Бог не благословил, — так хоть чужих крещу. Страсть люблю крестить! У всех наших театральных крестила: у артистов, у музыкантов, у хористов, у капельдинеров… всесветная, друг, кума!
— Что у тебя, Маша, денег на этих твоих крестников должно выходить — помыслить ужасно! — подал из уборной реплику сдобный голос Настасьи Николаевны Кругликовой.
Ангел пожал плечами, бросил папиросу на пол, кашлянул и плюнул.
— Деньги — тлен!
— А без денег — плен.
— Без денег люди живут, а вот без детей — скверно. Люблю эту публику, ничего мне для них, ребятишек гнусных, не жаль…
— Ну — уж!
— Изумляюсь я на тебя, Настасья, этакая ты молодая, красивая, здоровая, а детей не любишь и рожать не хочешь… Я бы на твоем месте — эх!
— Кто любит, оно, конечно, хорошо, но я к тому довольно равнодушна и очень благодарна Андрею Викторовичу, что не опутал меня такою жестокою обузою на жизнь.
— Не понимаю!.. И удивительное это дело! как оно — разное… Одна баба по детям тоскою исходит, зачем нет, а другая по акушеркам бегает, чтобы не было. Я теперь поуспокоилась, потому что годы мои не те, чтобы рожать: сорок стукнуло. Но лет десять назад просто с ума сходила, — жива быть не хочу, а рожу себе ребенка! По докторам ездила, по водам… ничего! Баба-неродиха! И откуда мне такая напасть вышла, никто мне толком не изъяснил. Так — обозначается вроде наказания, что с мужчиньем проклятым много путалась!.. На битой дороге трава не растет!.. Любовников у меня, Настя, прямо тебе скажу, было — как огурцов в бочке, а детей — ни-ни-ни… Один доктор знаменитый тем и объяснял. Напрямки советовал мне остепенить себя: выходите, мол, замуж, проживите несколько лет в единомужии, — будут дети…
— Ты бы и вышла?
— Да! как же! А свобода-то?! Да еще пес его, доктора, знает: может быть, и врет… Свободу мужу отдашь, а детей не получишь… вот те и шиш! Опыт-то — больно решительный. Промахнуться — обида на всю жизнь.
— Начали, — прислушалась Настя к далекому глухому взрыву музыкальных звуков. — Ступай на место. Тебе скоро выходить…
— Успею: целый дуэт впереди… Ты что же здесь сидишь, дебютантку не слушаешь?
— А что мне? Не охотница я…
— Большой успех имеет, — серьезно сказала Юлович, — сказать правду, не запомню у нас такого. После третьего акта верхи совсем сбесились, да и весь театр ходуном заходил…
— Верхи и насадил, можно, — сухо отозвалась Крутикова.
— Ну нет, насаженная публика этак не аплодирует. Столько хлопальщиков насадить — карман лопнет… Что грех на душу брать? Не по нутру мне девка эта, ужасно как не по нутру, — а хороша на сцене, надо к чести приписать, чрезвычайно это даже, Насколько она хороша! Эх! Умная женщина Лелька, а дуру валяет. Попомни ты мое слово, Настасья: купила она себе черта за свои гроши, и в этой девице — погибель ее… Слышишь?
Она прищурилась и мигнула в сторону, откуда неслись глухие звуки сцены, вдруг сменившиеся еще более глухим рокотом рукоплесканий.
— Когда это бывало, чтобы публика аплодировала Тамаре за «Ночь тиха»?! Неслыханное дело, сударыня моя! Леля с Наседкиной — вроде хохла. Купил, знаешь, хохол шапку, чтобы люди на него дивились; надел шапку, да весь в нее и ушел; люди смотрят: шапка ходит, а хохла нет… съела хохла шапка! Ох-ох-ох! Не покупай слуги больше себя самой, Настасья! Это тебе мое верное слово: не покупай и не нанимай! Андрюшка твой тут тоже что-то уж слишком танцует и топчется… Смотри, Настасья! Настасья, смотри!