А она, стиснув зубы, задыхалась от отвращения чувствовать свои руки в руках — она знала — двух своих злейших врагов и, мило улыбаясь публике и товарищам, думала и заботилась теперь лишь об одном, чтобы руки не были холодны, не дрожали и не выдали бы ее волнения ни торжествующей Наседкиной, ни еще более торжествующей Светлицкой. Дружеским и фамильярным жестом «матери театра» она вытолкнула вперед, к суфлерской будке обеих — дебютантку и ее учительницу. Публика ревела. Светлицкая утирала платком глаза… Занавес упал. Берлога очутился около Елены Сергеевны и — благодарный, восторженный — нагнулся, чтобы поцеловать ее руку. Но губы его глупо и пусто чмокнули в воздухе…
— Не надо… Прощай, Андрюша!
XII
Эдгар Нордман переживал большие и неприятные волнения. Судьба его «Крестьянской войны», так хорошо было налаженная, повисла на волоске. После «Валькирии», в которой Наседкина-Брунгильда имела успех еще больший, чем Тамарою в «Демоне», Берлога пригласил молодого композитора к себе в уборную и, поспешно снимая с лица какаовым маслом грим Вотана, категорически потребовал, чтобы Нордман взял партию Маргариты Трентской от Елены Сергеевны и передал дебютантке.[253]
Нордман испугался, и бледно-желтые, висячие на лоб косицы его как будто еще выцвели и побледнели.— Андрей Викторович, друг мой! Подумайте: разве возможно?!
— Возможно, если я предлагаю. И не только возможно: должно, нужно, необходимо.
— Андрей Викторович, знаете, я просто теряюсь…
— Э! Не от чего вам теряться! Вы не теряться должны, а радоваться. Вы — композитор. Вы не можете не слышать, что Наседкина в вашей опере будет в десять раз сильнее и ярче Савицкой. С нею успех «Крестьянской войны» обеспечен и застрахован как в хорошем банке. Ваша прямая выгода, чтобы пела Наседкина. Я забочусь не о ней, но о вас.
— Я очень понимаю ваше расположение, Андрей Викторович, и ценю, и глубоко благодарен, но — знаете — как же, знаете, с Еленою Сергеевною? Посудите сами: я, конечно, знаете, неопытен в театральных обычаях, но так, вообще, ужасно неловко, знаете… Елена Сергеевна работала над партией, сделала целый ряд репетиций, и вдруг — чуть не накануне, знаете, первого представления — я отставлю ее от роли, как будто, знаете, не выдержавшую пробы дебютантку? Это неприлично, невозможно, неблагодарно и неблагородно, знаете, с моей стороны. Я не могу.
— А! Нордман! Кому вы говорите? Неужели вы воображаете, что я сам не знаю и не продумал вашего положения? У меня от мыслей о «Крестьянской войне» хроническая бессонница установилась, а за Лелю мне так больно и стыдно, что сердце раздирается… Но ничего не поделаешь. Что надо, — надо. Ваша опера — экзамен всей нашей деятельности. Мы были вправе рисковать успехом, пока не имели настоящей певицы для Маргариты Трентской, и приходилось довольствоваться Савицкою, как суррогатом, что ли: вместо хлеба лебеда и за неимением гербовой пишем на простой. Но теперь, когда в труппу вошла Наседкина, всякий риск — безумие, преступление. Если вы на нем настаиваете, вы не любите вашей оперы.
— Милый Андрей Викторович, но вспомните же, что — если бы не Елена Сергеевна, то «Крестьянская война», знаете, не нашла бы и театра для постановки, знаете… по крайней мере, в России! Савицкая так много для меня сделала и делает, я, знаете, обязан ей началом карьеры. И теперь — в ее собственном театре — такое оскорбление ее артистическому самолюбию… за что? Помилуйте! мне будет стыдно в глаза ей глядеть…
— Оставьте, пожалуйста! Вы будете в стороне. Я беру всю ответственность на себя. Вам не придется иметь неприятных объяснений. Вы останетесь с умытыми руками. Лишь предоставьте мне действовать. У Елены не будет даже повода обидеться. Ну… по крайней мере, явно обидеться, показать, что она оскорблена. Предоставьте мне! Я сделаю, что она сама откажется от партии. Я не интриган, подкопов вести не умею и не поведу ни за какие блага в мире. Но я заставлю ее наглядно убедиться, что она обязана передать партию, заставлю открыто, прямою, честною конкуренцией другого таланта… От вас же попрошу лишь одной помощи. До сих пор «Крестьянская война» репетировалась в ординарном составе. Стало быть, если заболеет кто-нибудь из нас, исполнителей, то вот и — конец: спектакль сорван. Этак нельзя. Это и нам, и вам — убыток. Вы заявите дирекции, что желаете застраховать оперу от подобных случайностей и требуете двойного персонала Пусть меня дублирует, на всякий случай, Тунисов, а Маргариту репетирует Наседкина…
— Тунисов — Фра Дольчино?! Вы смеетесь, Андрей Викторович. Он не вытянет. Ему не по силам.
— Пусть репетирует. Петь он не будет, но пусть репетирует. Я должен иметь за собою тот оправдательный факт, что я сам не стою за свою монополию на партию и разрешаю меня дублировать, — следовательно, вправе требовать того же отношения к делу и от других исполнителей… и от Елены!
— Андрей Викторович, это софистика! это, знаете, обход! И такой прозрачный, знаете, что никого не обманет.
— Ну и пусть софистика! черт с нею! Лишь бы конвенансы были соблюдены: нужна же мне какая-нибудь почва под ногами…