«Я получила твое второе письмо, – писала Эмма. – Первое было послано из Гомеля, второе из Севска, но ответить могу только теперь, когда узнала твой полковой адрес. С чего начать – не знаю. Слишком много накопилось всего. Ну ладно, начну с самого начала. Тогда, через день после того, как вы ушли, к вечеру мы отправились на барже из Киева. Еще днем нам привезли первых раненых из вашей бригады. Среди них я встретила Кудряшева. Ему осколком разбило правое плечо. Он был в сознании и рассказал мне, что видел тебя в последний раз перед началом боя под Бояркой.
Тяжело было уезжать, Коля. Тяжело и больно. У борта баржи нам был слышен беспрерывный гул уже подошедшего близко к городу фронта. Мать одного из курсантов (Лебедева, он был у вас во второй роте) еще на берегу, как раз перед самым отправлением, узнала от кого-то о его смерти. Остальные не знали ничего.
Я долго крепилась, но, когда загудел наш пароход и мы тихо отчалили, я не выдержала и горько, как маленькая, расплакалась. Да и не я одна, а многие – кто открыто, кто про себя. Ведь почти у каждого там остался кто-нибудь. Потом скрылись белые домики города и умолкли отзвуки выстрелов. Ночью в стороне бродил прожектор. Чей – не знаю. Но видно было, как разрезал его яркий свет на части темное небо. Настроение у всех было тревожное. Мимо нас, играя огнями, промчался какой-то вооруженный пароход. Промчался, не останавливаясь, но его матросы кричали нам на ходу что-то. Что именно – никто как следует не разобрал, – вернее, понял каждый по-своему. Одни решили, что впереди зеленые; другие говорили, что надо потушить огни. И откуда-то поползли вдруг тревожные слухи, что ехать, собственно, некуда, потому что Гомель занят белыми. Однако мы подвигались потихоньку вперед. Я плохо спала эту ночь. Утром, когда только что еще рассвело, я уже сидела наверху.
Я долго думала, вспоминая все, что так странно и так быстро промелькнуло за последнее время в Киеве. Никогда я не забуду, должно быть, его. Я только хотела приподняться, как вдруг с берега хлопнул выстрел. Я отскочила в сторону. Видно было, как какой-то всадник, приставив руки к губам, кричал что-то – по-видимому, приказывал остановиться. Пароход с баржей, конечно, – на другую сторону. Прибавили ходу. Тут начался настоящий хаос. С берега стреляли, пули дырявили стенки.
Ты знаешь, у нас было много женщин; перепугались все страшно, некоторые едва не повыбрасывались в воду. Но, к счастью, все остались целы. Больше на нас так не обрушивались, но одиночные выстрелы провожали нас чуть ли не всю дорогу, так что у меня создалось впечатление, что все берега Днепра кишат бандитами. Должно быть, это и было так.
Один раз мы остановились возле какой-то маленькой пристани. Там нам сказали, что сообщения с городом нет уже третий день из-за того, что перерезаны провода, а также, что вчера высланный из Гомеля пароходик высадил верстах в пяти нечто вроде десанта, человек около ста, а те схватились сегодня с шайкой какого-то Чибиряка.
По дороге Кудряшев умер. От загрязненной землей раны открылся столбняк. Мучился страшно. Но до самой смерти был в полном сознании. Еще только за несколько часов до конца, в минуту временного облегчения, он говорил мне: «Петлюра может радоваться – я последний». Я не совсем поняла его, но мне пояснили. Брат его был повешен гайдамаками; отец и мать убиты при налете на их хутор банды – за то, что он был курсантом. А теперь умер и он сам. Я в первый раз видела, Коля, как умирает человек.
К городу мы подплывали на рассвете, измученные нравственно и издерганные. Твои родители встретили меня очень хорошо, в особенности тетя. Всегда много разговоров и расспросов о тебе. Ругают за то, что мало пишешь.
Теперь я здесь, а ты далеко на фронте. Ясно решить, что я буду делать, еще не могу. Однако чувствую, что должна что-то делать. Мне хочется работать, мне хотелось бы, чтобы моя работа была горячая и увлекающая и хоть сколько-нибудь похожа на нашу киевскую. Но в здешней обстановке придется, конечно, довольствоваться той, какая есть…»
Здесь в письме следовал перерыв, и начато оно было двумя днями позже.
«Коля! – писала Эмма. – Коля, неужели правда – все кончено, неужели наше проиграно? Я говорю наше и хотя еще для него ничего не сделала, но верю, что сделаю еще. Неужели они победят? Недавно только сдали наши Воронеж, а сегодня заняли белые Орел. Так близко от Москвы. Мне все-таки не верится, хотя кругом много шепчут. Мне кажется, что армия сдержит удар, как бы тяжел он ни был.
Я пишу тебе… А может быть, тебя уже и нет? Я знаю, что ты на это скажешь. То же самое, что на окошке перед отъездом. За это я тебя еще больше ценю. А все-таки тяжело. Может быть, в этом и нет логики.
Прощай! Пиши, когда будет время. Сереже и Владимиру мой теплый привет.
Глава 6
Ночью за краем деревушки, под черным голым кустом и призрачной березой, две тени – часовой и подчасок.
Ходит часовой Стась, прячет шею в поднятый воротник. Ходит по натоптанной тропе и ругается: