Вернулись из экспедиции, и на монтажный стол легли горы несмонтированного материала, самый сложный материал пришелся как раз на конец картины. Эпизоды монтировались одновременно, в лихорадочном темпе, но один эпизод никак не подвигался – прощание Федора с мальчишкой на перроне. Для этого эпизода был снят крупный план Федора старшего, и план был очень длинный, так как предполагалось, что в монтаже он будет в нескольких местах. Но трещала мовиола, я снова и снова смотрел этот план, прикидывал, где он будет разрезан, делал отметки, размечал, но потом откладывал все и принимался за другие эпизоды. Монтажер недоумевала, когда же будет смонтирован этот эпизод, ведь дело движется к перезаписи. Я снова брался за сцену на перроне, в который раз смотрел в круглое окошко-лупу, тащил материал в просмотровый зал, на экран, не помню в который раз смотрел эпизод, и который раз смотрело на меня с экрана лицо солдата.
Может, все дело в том, что нет еще музыки? Ведь эшелон должен уходить под марш, а марш еще не записан. Произошла заминка – я не знал названия марша, слышал его в одном документальном фильме, напел мелодию дирижеру духового оркестра Одесского артиллерийского училища, он назвал марш – «Советский герой», но поскольку автором его был Хайт, произведения которого одно время не исполняли, то страницы с маршем в нотных книжках были просто-напросто заклеены. Ноты были извлечены, страницы подержали на пару, расклеили, грянул оркестр – дружно, с удовольствием. И под звуки этого замечательного марша, в котором слилась и боевая окрыленность, и тот особый грустный оттенок, который всегда присущ русским военным маршам, под звуки его тронулся на экране эшелон, и который раз смотрело на меня лицо солдата, и снова я не могу оторвать от него глаз.
И тут я вдруг понимаю, почему никак не монтируется эпизод, – просто я не в состоянии разрезать этот план. Не могу. Таким он и остался в фильме, во всю длину плана, до последнего сантиметра...”
“Умер Шукшин, а съемки картины «Они сражались за родину» еще не закончились – и киногруппа искала дублера на те эпизоды, в которых Шукшин не успел досняться.
И вдруг меня вызывают на «Мосфильм». Доигрывать за Шукшина роль Лопахина. Так, как играл бы Шукшин.
Я растерялся. Конечно, актер для того и актер, чтобы играть не себя, а другого, может быть, даже совсем не похожего на него человека. Но... как продолжить и завершить работу большого художника? Я наотрез отказался. Мне вновь звонили из группы и вежливо, но настойчиво уговаривали приехать в Москву хотя бы «попробоваться». И на «Ленфильме» меня убеждали, что дело это святое, кому, как не мне, близко знавшему Шукшина, следует взяться за эту работу, что надо собрать силы и мужество – и соглашаться.
И я согласился. На «пробу».
Никогда у меня не было такой необычной работы.
«Мосфильм». Встретили меня радушно. Тогда я впервые почувствовал глубочайшее уважение к Шукшину со стороны киносъемочной группы, которое непроизвольно и незаслуженно переносилось теперь на меня.
– Он умер все-таки от сердечного приступа?
– От сердечной недостаточности. Это было для всех так неожиданно... Он ведь веселый был, неутомимый... Все так любили его...
– И ничего нельзя было сделать?
– Он умер ночью. Тайком... Мы только утром уже обнаружили. Ой, что было!
Вахтенный матрос из команды теплохода, где базировалась группа, рассказывал, что Василий Макарович спустился к нему перед утром, спросил, нет ли в судовой аптечке чего-нибудь от сердца. Был валидол. «Мне валидол уже не помогает», – грустно сказал ему Шукшин, но взял то, что было, вернулся в каюту и лег – успокоиться.
– Вы представляете? Кто б мог подумать, что у него так серьезно? Скрывал. Вот только кофе пил очень много – гнал свое слабое сердце. И много курил... Он умер сразу, даже таблетка не рассосалась под языком.
Ассистент режиссера повел меня в костюмерную. Там нас ждала костюмерша, старушка. Она сквозь очки оглядела меня каким-то ревнивым, придирчивым взглядом. Вздохнула и молча направилась в глубь костюмерной.
Костюм Шукшина–Лопахина помещался отдельно – на стенке. Его не отряхивали, не отмывали и бережно хранили в том виде, какой он имел «на натуре» в последний день съемок. Я натянул пропыленные брюки, обулся, влез в гимнастерку. Она до сих пор источала запах шукшинского пота – след колоссальной работы, которую может понять и до конца оценить только актер, сам провернувшийся через горнило военного фильма. Костюм был «живым».
Он был чуть великоват мне, и я в тайной надежде избавиться от гнетущего чувства ложной вины спросил:
– Может быть, мы подберем костюм по размеру?
– Нет. Все нормально, – ответил мне Виктор, ассистент режиссера. – Сергей Федорович просил костюм сохранить. Спиной ко мне повернитесь.
Две пары глаз изучали меня, мысленно подставляя фигуру Макарыча. Я повернулся. И сразу почувствовал, как они замерли. Стало быть, сзади сходство большое.