По отбору слов видно: для Анненского это не был «учебный перевод», заботящийся лишь о смысле, это был такой же художественный перевод, как его стихи, заботящийся о стиле и только освобожденный от оков метра и ритма. И от этого еще ощутимее, насколько прозаический Эсхил Анненского не похож на стихотворного Еврипида того же Анненского: здесь нет изящества и тонкости, а есть напряженность, резкость и сила. И еще есть точность: показатель точности в этой прозе — целых 87 %, показатель вольности — только 17 %. Хочется сказать: перевод возвышается здесь до подстрочника. (Разницу между 55 % точности в переводе из Икрами и 87 % точности в Эсхиле оценивать пока рискованно: анализ переводов с подстрочника и переводов с подлинника дает цифры разной надежности; но 15 % вольности в Икрами и 17 % вольности в Эсхиле вполне соизмеримы.) Что это — сознательное стремление сохранить в переводе разницу между стилем Эсхила и Еврипида? Вряд ли. Последний монолог Этеокла в этой сцене Анненский не удержался и перевел не прозой, а стихами; и он сразу же получился гораздо более похож на его Еврипида:
Показатель точности в этих стихах — 82 %, почти как в предшествующей прозе; инерция точности держится. Показатель вольности — 32 %, вдвое больше, чем в прозе. Но главное ощущение перемены здесь возникает не от лексических прибавлений-убавлений, а от иных, не улавливаемых этими показателями признаков: от синтаксиса и интонации. Фразы в стихах становятся короче, разрываются характерными для Анненского многоточиями, перебиваются риторическими вопросами и восклицаниями, а главное, насыщаются анжамбманами, перебросами фразы из стиха в стих, учащающими взволнованно-задумчивые паузы: в греческом тексте здесь один анжамбман приходится на двенадцать строк, а в переводе — на каждые три. Это и придает тому, что Зелинский называл «дикционной физиономией подлинника», совершенно иной облик. (С. С. Аверинцев однажды выразился в разговоре, что, изламывая эти плавные греческие фразы по острым углам русских стихоразделов, Анненский должен был испытывать чувство утоляемого садизма. Это вообразимо: точно так же Фет, выламывая в своих переводах русские гексаметры так, чтобы они чуть ли не слово в слово совпадали с латинскими подлинниками, мог испытывать чувство утоляемого переводческого мазохизма.) Важно одно: как только Анненский начинает говорить стихами, его Эсхил стремительно перестает быть Эсхилом и становится Анненским — таким же Анненским, каким стал Еврипид. В прозаическом переводе Анненский дает нам греческого поэта, в стихотворном — самого себя. Кому что дороже, тот пусть скажет, что из этого лучше.