Людмила смотрела на заплаканную женщину, и в ней просыпалось возмущение. Эту сидящую здесь женщину любили оба — и тот, который нашелся после трех лет отсутствия и тотчас дал ей знать, что жив и приедет, и этот, другой, который полюбил ее ребенка, как своего, и теперь приходил в отчаяние от того, что, быть может, придется расстаться. «Попробовала бы ты, как я, — думала она, глядя прямо в заплаканные черные глаза. — Попробовала бы ты, как я, ждать и дождаться того, что у любимого человека не нашлось для тебя ничего, ничего — ни чувства, ни слова, ни дружбы, чтобы он ходил по дому, как чужой, злой и раздраженный. Попробовала бы ты, как я…» — И собственное горе казалось ей гораздо больше, чем чье бы то ни было. Что это за беда? Обоих любит эта черноглазая женщина, — разве это любовь? Ни один из них не заполнил целиком ее сердца, ее мыслей, она не могла решиться, кого из них бросить. Что же это за любовь? И лишь теперь Людмиле впервые подумалось не как о нормальной, обычной вещи, а как о своего рода заслуге, что ведь Алексей был единственный в ее жизни, и его никогда не только не заслонило ничье лицо, ничьи слова, ничьи чувства, но все остальные просто не существовали для нее, хотя она встречала людей и красивее и лучше его. Но ему все равно, ему до этого нет дела, он не думает об этом, все это в его жизни ничего не значит. Вот и теперь он сидит там, за дверьми, и наверняка злится, что к ней кто-то пришел. Она бессознательно снова перешла на шепот, и жена милиционера, которая сказала уже все, что хотела сказать, слушала, тупо глядя куда-то в угол за печкой.
Алексей напрасно прислушивался к голосу жены — слов не было слышно. Он снова наклонился над своими вычислениями, но ему мешали мысли о Вадове. Перед глазами возникло его покрасневшее от мороза лицо и серебристый иней, осевший на воротнике шубы. Предчувствие чего-то дурного назойливо кололо в сердце. Он гнал от себя эти мысли, но они упорно возвращались.
На другой вечер в кухню молчком пробрался Евдоким. Он исподлобья смотрел на Алексея и снова стал упираться, когда инженер почти насильно потащил его в комнату.
— Садитесь, садитесь, Евдоким Галактионович.
Старик тяжело опустился на стул и толстыми пальцами рылся в коробке табака, которым угостил его Алексей. Он медленно сворачивал папиросу и закуривал ее, не глядя на хозяина. Алексей снова почувствовал какое-то опасение, и нечто вроде страха удержало его от вопроса, который он уже хотел задать. Неловкое молчание затягивалось. Наконец, старик отвел глаза от седых колец дыма в воздухе, и серые глаза взглянули из-под взъерошенных бровей на Алексея.
— А сегодня опять были…
— Кто был?
— Да вот все они… И какой-то новый — специалист, говорили.
— В шубе?
— В шубе, в шубе… А вы его знаете, Алексей Михайлович?
— Нет, так только видел, — пробормотал Алексей. Он отложил папироску, заметив, что пальцы его дрожат. — Так были, значит? Ну и что же?
— Да что ж, обыкновенно… Походили, походили, поговорили и ушли.
— Вот как…
Он смотрел на стол, где лежали заметки и листы чертежей, но ничего не видел. Что же это такое? Что это означает?
— Вот я и хотел спросить… А то как начнут опять лазить, смотреть… Опять ничего не выйдет, что ли? Весенних дождей будут ждать или еще чего?
Алексей пытался ответить, но во рту у него пересохло, и он лишь неловко кашлянул.
— Как же это так? Вы говорили, что будут восстанавливать, а теперь опять все сначала?
— Ничего неизвестно… — глухим голосом пробормотал Алексей. — В пятницу комиссия, вот мне и приказали приготовить все, а там… не знаю.
— В пятницу? Значит, в пятницу они уже что-то решат?
— Так обещали.
— Ага. А этот новый откуда же?
— Из Киева.
— Из Киева? Инженер?
— Инженер.
Старик докурил папиросу и, тщательно потушив ее в пепельнице, снова поднял глаза на Алексея.
— Как же будет, Алексей Михайлович?
— Надо подождать до пятницы.
— До пятницы? Что ж, пусть будет до пятницы, только как бы опять чего не вышло.
— Чему же выйти? Комиссия решит, и примемся за работу.
Но в его голосе уже не было убежденности, и, когда старик вышел, он с трудом заставил себя взяться за работу. Ему вдруг все опротивело.
«До пятницы, — успокаивал он себя. — Ведь это недолго. А к пятнице нужно подготовиться, нужно суметь ответить на все вопросы, защищать свою позицию, что бы ни говорил Вадов». Неизвестно почему, он сразу вообразил, что Вадов будет против, что он поддержит тех, кто считал восстановление невозможным.
Нет, работать он не мог. Он оделся и вышел. Ноги сами понесли его в ту сторону. Место, мимо которого он еще несколько дней назад проходил равнодушно, теперь стало родным и близким. Там, под тонким слоем снега, лежат развалины, которые могут перестать быть развалинами. Там, под грудами камня и щебня, таится жизнь, которую можно вызвать наружу, заставить развиваться, расти, расцветать.
Он думал об электростанции не как о неодушевленном предмете, а как о живом существе, одаренном силой роста, силой развития, силой, скованной в этих руинах, страдающей сейчас не меньше, чем страдает он, Алексей. Там была теперь и его жизнь.