Он хотел спросить еще что-то, но удержался, — каждое слово о ней могло стать опасным, свернуть на нежелательный путь. Подумать только, что это была Татьяна — легкомысленная хохотушка. Война создала ее сызнова, разбудила в ней то, что спало где-то на дне, быть может создала то, чего вообще не было? Как она тогда сказала? «Милый, милый, милый, ты не можешь себе представить, какой он милый и веселый!» Николай Барвенко, истекающий кровью, замкнувшийся в упорном молчании, знамя, символ верности и мужества. Что же представляют собою люди? Что в них таится, что в них подлинно и существенно, а что только видимость? И это — куда ни глянь. Хоть бы эта размалеванная Тамара, — несчастный, вечно дрожащий от страха ребенок, — однажды она открыла ему свое подлинное лицо, а потом снова стала жеманной соседкой, бросающей ему на лестнице кокетливые улыбочки. И война, придавившая всех невыносимым бременем, перевернувшая все, уродующая и облагораживающая души, сталкивающая людей на дно и поднимающая их на вершины героизма.
Фронт был далеко. Он все более удалялся, и казалось, что война ведется где-то далеко-далеко, а здесь грудь уже может дышать свободно. Но это неправда. Уже не прилетали вражеские самолеты, не грохотали орудия, не лаяли минометы. Но война была, простирала над городом свои мрачные крылья. Она жила в сердцах, в умах, в глазах людей, которые стали иными, не такими, какими были раньше. Тысячами нитей были связаны все мужчины, женщины, дети с катящимся на запад фронтом. Они тысячами нитей были связаны с месяцами и годами, пронесшимися огнем и бурей над родной землей, а когда придет победа и кончится весь этот кошмар, кончится ли он в сердцах людей, которые принуждены были столько времени жить под его гнетом. Он вспомнил свои недавние переживания.
Как-то вечером он зашел к соседу-сапожнику. Было уже поздно, и пока он разговаривал о подметках и набойках, с койки, стоящей в углу, на него смотрели черные, широко раскрытые детские глаза.
— Что же это у вас малыш еще не спит? — спросил Алексей.
Сапожник покачал головой.
— Горе у нас с ним… Не спит и не спит. До самого утра лежит вот так и слушает, слушает…
— Что слушает?
Сапожник наклонился к Алексею и громким шепотом объяснил:
— Самолеты слушает, не летят ли. Немецкие.
— Что за вздор? Бог знает с каких пор не было налетов, и больше не будет.
— Я-то знаю, а вот он… Уговариваем, уговариваем, мать иной раз рассердится, так и шлепка даст, да разве это поможет? Днем все в порядке. А как вечер — точка, ни за что не уснет. Как паутинка стал, а мальчонка был славный, живой такой… Вон лежит и прислушивается.
Алексей посмотрел на мальчика. На бледном, узком личике лихорадочно горели глаза. И Алексей видел — тот не замечает его. Он смотрит куда-то в темноту за стенами дома, в мрачное пространство, в котором могут загудеть, глухо зарокотать моторы. Напрягая слух, малыш ожидает жужжащего далекого звука и оглушительного взрыва, от которого содрогается земля и летят вверх фонтаны кирпича и извести. Сейчас еще ничего — горит свет, отец корпит на своей табуретке. Но потом погаснет лампа, в темной комнате раздастся спокойный храп взрослых, изнуренных дневным трудом, и он останется один, один-единственный бодрствующий, один против ночной тьмы, в которой таится ужас.
Алексей до боли почувствовал муку ребенка, вспомнив собственные ночные страхи. Он наслушался когда-то рассказов о разбойниках и вообразил, что они нападут на их дом. Отец, мать, Сонька спят, спит собачонка, она никогда ничего не слышит. И вот они войдут и убьют. Он один не спит, ждет, что будет, прислушивается. И воздух и тьма наполняются звуками — звенящими, протяжными. Стук. Только спустя долгое мгновенье он осознает, что стучит его собственное испуганное сердце. Лишь рассвет, просачивающийся сквозь щели ставен, приносит избавление.
— С чего это с ним?
— Да что ж… Мы жили в местечке, а местечко разбомбили до основания. Каждую ночь, каждую ночь, как десять часов, летят. С тех пор с ним и сделалось. Не спит и не спит, бледный такой. Мы уж и к доктору ходили и в поликлинике его сколько раз осматривали, а сделать ничего не могут… На всю жизнь останется это, что ли?
И Алексею вспомнился светловолосый, четырехлетний мальчик, с которым ему как-то пришлось укрываться в подвале от налетов. Малыш, глубоко вздохнув, вдруг сказал серьезным, недетским голосом:
— Хоть бы она, наконец, упала и попала в нас, эта бомба, чтобы уже больше не мучиться.
Алексей подошел к лежащему мальчику и погладил его по голове.
— Ты слышал сегодня сводку? Наши опять продвинулись. Фронт теперь далеко. Очень далеко. Немцы уже не прилетят сюда, не могут. Во-первых — далеко, а во-вторых, теперь им уже не до того, теперь они за свою шкуру дрожат.