— Я знаю, — бледными губками ответил ребенок. Но неподвижное выражение его лица не смягчилось. Оно оставалось таким же, и Алексей видел, что малыш слушает не его, а таинственные голоса ночи и, может, так же, как тот, в подвале, жаждет, чтоб уж скорей, чтоб зажужжало, загудело, разорвало землю и небо громами взрывов, чтоб уж не ждать, не мучиться дольше.
Кто вычеркнет из памяти этого ребенка воспоминания о свирепствовавшей грозе, о кровавой от зарев ночи, свистящей, грохочущей, извергающей железо, истекающей кровью, дышащей дымом и пожарами! Всегда ли он будет так ждать, слушать, дрожать от страха? Каким будет этот ребенок, когда вырастет, омраченный крыльями тревоги, разъеденный мукой ожидания в ночном одиночестве? Посев страха калечил души многим, испепелял их, и уже не помогало то, что фронт был далеко, что близилась победа. И никто не уцелел, ни для кого война не прошла даром — на каждом остался ее след, более или менее глубокий.
А Людмила? Какая она теперь и в какой степени коснулась ее рука войны, та рука, которая из глупой потаскушки Татьяны сделала человека, а из Петьки — бандита и убийцу?
«А я?» — подумал Алексей, и ему сделалось невыносимо тяжело.
Вот если бы увидеть страх в глазах врага, в глазах трепещущих в подлом страхе людей, которые хотели господствовать. Сосчитать каждую каплю крови и каждый сожженный дом, каждого убитого ребенка — и отомстить до конца. Но это-то как раз и не было дано Алексею, это-то и было для него безвозвратно потеряно. И вот приходится жить с этим гневом в сердце, с ненавистью, которая, не получив пищи, пожирает его мозг и сердце.
В дверь постучали. Людмила открыла.
— Тебе письмо.
Он медленно открыл треугольный конвертик. От Торонина. Алексею не хотелось и читать. Письмо от фронтовика, письмо от человека, который втягивает в ноздри дым пылающих вражеских городов. Что теперь общего между ними? Когда-то ему казалось, что с Торониным трудно говорить, потому что тот не пережил ночей под звездами в тесном кольце окружающих неприятельских войск, ночей одиночества, упорной веры, первобытной, пещерной борьбы. Но теперь перевес был на стороне Торонина, шедшего на запад, на запад, все время на запад. Каким далеким должен казаться ему инженер Дорош, который не знает и никогда не узнает уже вкуса победы, для которого день триумфа, когда люди выйдут на улицы, когда песня ударит в небо, когда страна захлебнется радостью, будет праздником приветствующих, а не приветствуемых.
Да, ему пришлось до дна испить чашу поражения, а вино победы пьют другие.
Но Торонин мало писал о победах и походах. Видимо, тому уже не о чем с ним говорить. Просто нашлась свободная минута, и он вспомнил о приятеле, набросал ему несколько слов. В конце Алексей заметил приписку:
«Нина тяжело ранена и лежит в госпитале. Если ей будет лучше, ее отвезут домой».
Нина… блеск черных глаз и непослушные волосы, растрепавшиеся вокруг лица. Нина… Она писала ведь ему, и он ей даже не ответил. А теперь, может быть, уже поздно…
Рука с письмом упала на колени, и он задумался.
— Что случилось? — тихо спросила Людмила.
Он посмотрел на нее невидящими глазами. Что случилось? Хуже всего то, что ничего не случилось. Он не почувствовал ни боли, ни беспокойства. Нина была оттуда, из иного мира, из которого его изгнала контузия.
Он разорвал письмо на мелкие клочки и бросил его в печку. Людмила не повторила вопроса. Морщинка на ее лбу углубилась, но она ничего не сказала.
Алексей большими шагами ходил по комнате, наталкиваясь на стулья, задевая стол, шкаф. Тесно, ужасно тесно было здесь. Он больно ушибся об угол этажерки, сел, взял книгу и, пробегая глазами страницу, думал о другом.
Пришла Ася, торопливо, как всегда, пообедала и, видимо почувствовав напряженную атмосферу, куда-то убежала по своим делам. Людмила ушла на дежурство; вопреки своим ожиданиям, Алексей не воспринял одиночество, как облегчение. «Нина ранена», — повторял он. Но эти слова были лишены смысла: слова были лишены содержания, чувства — окраски. А Людмила и не спросила — ее не интересовало, — что это за письмо. О чем она думает, чем живет? А может, в ее жизни уже есть кто-то другой, и потому ей так легко сохранять равновесие возле мужа, который, он отлично знал это, отнюдь не приятен ей?
«Почему я все время думаю о Людмиле, а не о Нине?» — спохватился вдруг Алексей, но ответить себе на этот вопрос не смог.
За окнами темнело. Он не зажигал лампы и сидел в каком-то оцепенении. По коридору ходили люди, раздавались голоса, с улицы доносился вой машины, видимо не могущей взять подъем. И вдруг во все эти звуки ворвался иной, новый звук. Дрожащая, чистая нота.
Алексей прислушался. В коридоре смолкли шаги. В квартире напротив приоткрылась дверь. Слышно было, как открываются другие — внизу и вверху. Алексей тоже открыл свою дверь. Из тьмы коридора запахло капустой. Но он не заметил этого, хотя обычно это его раздражало.