— Нет, я к ней не хожу, она никого не впускает в свою комнату, знаешь? Дуня говорит, что у нее там, наверное, какие-нибудь сокровища и потому… Но я думаю, может у нее какая-нибудь птичка, и Фекла Андреевна боится, чтобы она не улетела…
Она пошла в чуланчик умываться. Людмила тихо заметила:
— Ты хотя бы в присутствии ребенка…
— Что в присутствии ребенка? Тебе хочется сделать из меня этакого домашнего тирана, — когда у него голова болит, то ребенок должен молчать и прочее? Этого тебе хочется, да?
Людмила пожала плечами.
— И зачем ты позволяешь ей водиться с этой старой жабой? С какой стати Ася носит ей дрова?
— Я не позволяю и не запрещаю. Та ее попросила, и очень хорошо, что Ася хочет помочь.
— Да уж действительно…
— А ты бы хотел, чтобы она смотрела на людей, как ты, и обращалась с ними, как ты?
— А как я с ними обращаюсь? — повысил голос Алексей.
Но Людмила замахала рукой, и Алексей тревожно оглянулся на дверь импровизированной ванной.
— Чего ты собственно хочешь от меня сегодня? — сказал он пронзительным шепотом, который неприятно прозвучал в его собственных ушах.
— Ничего я не хочу ни сегодня, ни не сегодня…
— Ах, вот как… — Им снова овладела глухая злоба. Какая она спокойная, как холодно смотрит на него. Может, у нее и в самом деле есть кто-нибудь другой, а своего мужа она ненавидит, как помеху и препятствие?
— Я ничего не хочу, кроме того, чтобы ты не портил жизнь ребенку.
— Это я порчу ребенку жизнь? Что ж я такое делаю?
— Ей незачем отдавать себе отчет в твоем отношении ко мне.
— В моем отношении к тебе? А какое же это мое отношение к тебе?
Она наклонилась к столу, на щеках ее виднелась золотистая тень, следы загара, который не сходил с ее кожи весь год. Неожиданно для себя он положил руку на ее руку.
— Люда…
Она отшатнулась и взглянула такими испуганными глазами, что это утвердило его в неуловимом до сих пор, ничем не обоснованном подозрении, что она влюблена в кого-нибудь другого, что, быть может, она живет уже с кем-то другим. Иначе, почему ее так испугало собственное имя, которым ее звали в университетские времена, имя времен их любви, о котором он почти забыл теперь, вернувшись? Почему так затрепетали ее ресницы? В сущности она почти не изменилась — только эта морщинка на лбу, придающая лицу суровое выражение, и легкий изгиб губ, которого раньше не было.
Двери чуланчика хлопнули, и Ася в рваных тапочках снова появилась в комнате.
— Уже умылась. А до войны у нас была ванная, правда? Я помню, как купалась в ванне. Но я бы и теперь в ней поместилась, правда? А знаешь, там, где мы были, было такое большое деревянное корыто, а воду приходилось носить из реки. А когда был глубокий снег, к реке было ходить трудно, потому что сугробы, и мама растапливала снег, и я в нем купалась, и, знаешь, вода была не совсем прозрачная, но не потому, что грязная, а потому, что из снега, правда, мама? Ты, наверно, сейчас тоже пойдешь спать? Ведь ты простужен, правда? Но я тебя все-таки поцелую в лоб, я не заражусь, ты знаешь, я никогда не заражаюсь. И когда у нас там был тиф, так мама боялась, что я заражусь, а я не заразилась, а мама заразилась. Но мама потому, что помогала ходить за этими больными… Правда? Ну, я уж пойду, спокойной ночи.
Алексей ощутил на щеке влажные теплые губы и почувствовал особый молочно-цветочный запах, каким пахнут дети. На миг в нем снова ожило то чувство — мелодия скрипки, чистый, звенящий, крылатый, воздушный тон, отзывающийся в душе сладостной трелью. Ему захотелось заплакать. Над Асей, над собой, над всем…
Он почувствовал себя одиноким и покинутым. Какой дьявол сидит в этой женщине, в этой Людмиле? Что она думает, вот хоть и сейчас, с нахмуренным лбом перемывая после ужина стаканы и тарелки? Чего бы он не дал за то, чтобы узнать, о чем она думает, — и он почувствовал себя глубоко обиженным тем, что если даже она и думает о нем, то это вряд ли добрые мысли.
IX[1]
— Ася, хочешь посмотреть что-то интересное?
Девочка неуверенно остановилась на лестнице. Вова сдвинул кепку набекрень.
— Говорю тебе, не пожалеешь.
— А где?
— Здесь же, близенько. Надо только взобраться на чердак.
— Там ведь закрыто.
— О-ва! — свистнул сквозь зубы Вова. — Закрыто — тоже мне… Я покажу тебе, как открывается.
— А что там?
— Сама увидишь. Кому-нибудь другому я бы не показал, но тебе покажу.
Ася колебалась, но соблазн был сильнее, чем неприязнь к Вовке.
— А не обманываешь, правду что-то покажешь?
— Какая ты! Ведь если я говорю… Пойдем, пойдем, не бойся.
— Я не боюсь, только…
— Эх, не то раздумаю, а потом жалеть будешь.
Девочка пошла за ним, вертя кончик косички. У Вовки на ногах вместо ботинок были слишком большие калоши, подвязанные шпагатом, и, ступая, он смешно подбрасывал ногу, словно это обувь влекла его вперед, а не он переставлял ноги куда хотел.
— Вот смотри.
Он достал из кармана согнутый гвоздь, и замок на заржавленной скобе сразу же отскочил.
— Задаст тебе дворничиха, когда увидит.
— Не увидит. Ты ведь ей не скажешь, ты же не доносчица?
Оскорбленная Ася пожала плечами.
— А впрочем, даже если и скажешь, мне все равно. Я не боюсь дворничихи.