«На небе, там солнечный огонь, – мечтала она, – и это его свет целует мои ноги. А в печке поет другой огонь. А во мне бьется третий огонь, вот тут, в голубой жилке на руке. А во мне и еще есть огонь. Он загорится, засветится, засветит, улыбнется, сперва закричит и заплачет и будет смешно барахтаться, а потом пройдут дни, и будет улыбаться. Я прижму его к груди, я прижму этот огонь, самый милый, прямо к сердцу, где тоже огонь, огонь».
Она припоминала разных героинь из своих любимых романов и поэм, и хотела, чтобы Вероника походила на одну из них. На какую-нибудь из девушек и женщин Бальзака или Жорж Санд. И самым непоследовательным образом она стала вспоминать, как в Москве, когда она была уже взрослая, она приходила в гости к своему дяде, боевому генералу, который долго жил в Варшаве и полюбил польский язык. Он непременно хотел перевести на русский язык «Небожественную комедию» Красинского. Когда она приходила в гости к своим двоюродным сестрам – его дочерям, – он усаживал их в гос-тинной, сам уходил к себе в рабочий кабинет, переводил отдельную сцену, выходил к ним, читал взволнованный, и совсем не по-генеральски обливался слезами. Славный чудак. Но ведь правда, «Небожественная комедия» – это гениально. Она тогда за ужином нарочно говорила Огинскому дразнящие слова. Кто лучше Красинского показал, насколько женское сердце лучше мужского умеет любить?
Ирина Сергеевна, не притрагиваясь к Жорж Санд и Бальзаку, раскрыла том Словацкого, и глаза ее приковались к двум строкам на открывшейся странице: «Konia i lancet – Dajcie mi konia i lancej bede z wami. Ludzie-mrowki-robaki-kamienie-mijam w przelocie коппут». («Коня и копье! Дайте мне коня и копье! – буду с вами. Людей-муравьев-червей-каменья-миную в конском полете»).
«Какие гордые слова! – подумала она, любуясь. – Мне нравится гордость польских рыцарей, и то, как они любят женщину».
И тут же она прочла:
– Duma jest duszae duszy mojej. Duma jest to harfa, ktora ma tysiac strun. («Гордость – душа души моей. – Гордость это арфа, у которой тысяча струн»).
Она сидела задумавшись и прислушиваясь. Вместе с скрипом полозьев послышался другой звук храпенье лошади, которую перед воротами круто повернули. Ирина Сергеевна быстро вскочила с кресла, подбежала к окну, раскрыла форточку, и звонко прокричала:
– Ванечка! Ванечка! Ты приехал наконец!
И, заметив при этом, что от въехавших саней у ворот остался свежий дугообразный след, она побежала с лестницы встретить мужа, весело напевая:
Как хорошо в нашей России уже то, что четыре времени года в ней – четыре самозамкнутые царства, каждое от другого отделенное и само в себе цельное. Есть счастливые страны там, в Тихом океане, где только два времени года, весна и лето, и вся разность между ними в колебании температуры на два или на три градуса. Действительно ли это самые счастливые и совершенные страны? Вряд ли. Там не знают, что такое белый цвет и беспредельная тишь лесов и полей, завороженных снегом и льдом. И там нет ожидания весны, потому что она всегда, нет святыни томленья о ней и первой радости потеплевшего предвесеннего ветерка, нашептывающего о таинстве воскресения, о счастьи необманного свидания.
Есть Юг, где перепутаны все времена года, все, там их только три, и только лето правдиво сполна, а зима поддельная, и осень без красоты, весна же там только призрак, длящийся краткую малость, и вот уже сон сожжен. А наша весна как медленная симфония, которая, зачинаясь неуверенными прерывными звуками, рассеивает все богатство напевов и расцветов, доводит красочно-певучую восторженность до ликующего опьянения, до забвеннейших мгновений, когда все птицы поют, все луга и леса в цвету и в любовных шепотах, все сердца радуются своей тайне, которую сладко отдать избранному сердцу в святости пасхального поцелуя или в пронзенном сближеньи языческого радения.
Не потому ли, что ребенок, еще не родившись, познает через мать такое богатство отъединенных царств, художественно законченную смену времен года, в нашей великой стране возникли такие писатели, равных которым нет на Земле, возникли поэты, которым дарованы сладчайшие и звучнейшие песни, возникли миллионы душ, которые умеют любить не только легкое удовольствие радости и счастья, но и великий искусительный восторг боли и страдания, восторг добровольной жертвы, который приводит к грозе и к радуге.