— — мы были в Иерусалиме, потом на Афоне. И решили дома отслужить всенощную. Из Иерусалима у нас свечи, а с Афона забыли. В коридоре стоит Распятие и перед ним красная лампадка, я сам зажег эту лампадку.
Ждем Верховских со всеми детьми.
Борис Пастернак в углу сети чинит.
Думаю, тесно будет!
И очутился в Греции. Там война. И вижу Елизавету Михайловну Терещенко: вся заплаканная, а чему-то радуется.
И вот где-то, не то в Пензе, не то в Устьсысольске, в учительской комнате профессор Я. Я. Никитинский и с ним какие-то, на А. М. Коноплянцева похожие. Идет спор: хотят вычеркнуть Гоголя.
И постановление вынесли: вычеркнуть!
И вижу, Г. В. Вильяме в солдатской шинели, он вышел на балкон, поднял черное знамя и сказал: «Запрещаю выходить на улицу и собираться в собрания!»
«Как же, думаю, всенощную-то служить?»
И вижу: в коридоре Распятие, красная лампадка, и Сергей молится.
Монах рассказывает мне о чудесах афонских, как его на Афоне исправили: был он неспособен по рождению...
Монах при этом двусмысленно подкашливал и подмигивал в угол, где сидит Борис Пастернак и чинит сети.
«Пойдемте, поищем!» — сказал он Пастернаку. И оба пропали.
Народу к службе собирается много: Алексей Толстой, Ф. И. Щеколдин, С. М. Городецкий, Ященко в крылатке, Бердяев, Вышеславцев, Сеземан.
Кто-то, я не вижу, рассказывает, что Сергей помер. «Совсем поседел и помер».
Чтобы увидеть домового, надо в Великий четверг понести ему творог на чердак, — так и сделала одна и хоть видеть его не видела, а ощупала-таки: мягкий!
Если он скажет: у-у-у! — это хорошо.
А если: е-е! — это плохо.
Одна баба не велела сор из избы выметать, а велела заметать все в угол. А в Великий четверг, когда осталась одна, надела она белую рубаху и плясала на этом сору два часа — всю всенощную. И стал к ней по ночам прилетать золотой сноп: прилетит и рассыплется!
XXII