— — распростертый крестом, брошен лежал я на великом поле во тьме кромешной, на родной земле. Тело мое было огромадно, грузно, неподвижно; руки мои — как от Москвы до Петербурга.
Скованный тяжестью своего поверженного тела, я лежал колодой, один, покинут, в чистом поле на русской земле; и были ноги мои, как от гремучей Онеги до тихого Дона.
Огненная повязка туго — венчик подорожный — «Святый Боже» — туго крепким обручем повивал мой лоб; и сквозь кости пламя жигучим языком легло мне мозг.
И вот стужа невыносимая, холод невозможный — в звездах в крещенские ночи, помню, ударит, бывало, мороз, — такой вот мороз, но беззвездный, во тьме кромешной заледенил мне сердце. И я весь так и затрясся, так всем своим скованным, своим брошенным телом, немилосердно — ув-в-в! — стучу зубами.
И слышу из тьмы бесприютной холодной ночи старый дедов голос:
«Собери-ка, сынок, кости матери нашей, бессчастной России!»
А я трясусь в злой стуже, а жгучий огненный венчик жжет мне мозг, я — кость от кости, плоть от плоти матери нашей, бессчастной Руси. И принимаюсь я загребать кости со всего великого поля в одну груду. А их так много, костей разных, гору нагоришь.
Загребаю я кости, спешу, и знаю, одному никак невозможно, и также знаю, что надо, а не соберу — всё пропало, знаю, собрать надо всё вместе и вспрыснуть живой водой, и тогда оживут кости и снова станет, подымется моя бессчастная, покаранная Русь.
«Собирай, сынок, потрудись!» — слышу опять дедов старый голос.
Подняться бы и все бы, кажется, справил, да сил больше нет, — из последних, Господи, крестом распростерт лежу в чистом поле, и нет сил подняться.
Загребаю, спешу, загребаю — кость к кости, а конца не вижу. Совсем обессилел, не могу уж. Пластом лежу неподвижно.
На минуту стужа отпустила меня и только тут горит.
Открыл я глаза, смотрю — —
А на холмике — так церковка, а ко мне холмик — старик, вижу, старый, волоса под ветром растрепались, оборван весь, а глаза запали, горемычные.
Да это Никола наш, Никола Милостивый! — узнаю я, — вышел, стоит горемычный над поверженной бессчастной Русью.
Тут какие-то парни лезут на холмик, гогочут. И один говорит другому:
«Павел, дай ему в морду!»
И я вижу — парни лезут, гогочут — а он горемычно стоит, как не видит, и вдруг выпрямился весь и глаза загорелись гневом.
А Павел — — Павел поплевал на кулак, пригнулся — —
«Жажду! Жажду!»
Я сполз с кровати, поставил на спиртовку чайник — воды себе скипячу — утолить мою лютую жажду.
И едва дождался. Казалось, часы прошли, пока не закипело.
Стакан за стаканом — глотаю большими глотками — огненные куски!
Неутолима жажда моя.
«Жажду! Жажду!»
Дополз я до умывальника, открыл кран, полил в пригоршню холодной воды — и вода в моих руках обратилась в пламя.
Пламенем я умылся.